Валдаевы
Шрифт:
А дни идут, идут, точно двигаются на четках янтарные бусины.
Училась Катя церковному пению, читала писание и запоминала, как отвечать ей при будущем пострижении. В свободное время ходила в рукодельню и находила себе работу.
Мать Еванфия заметила, что ученица ее часто скучает и давала ей больше работы. За трапезой Катя иногда задумывалась, оставляла ложку… И о том же самом думала вечером, перед сном: «Неужто век вековать тут одной?»
А как-то среди странников, пришедших на молебен, увидала Купряшку Нужаева. Увидала — и глазам не поверила: худющий, на домотканой рубашке разноцветные заплатки, портянки
И Купряшка узнал ее, когда она подошла к нему после службы, заулыбался, приглаживая русые вихры. Стояли они во дворе, недалеко от паперти, которая была переполнена нищими, улыбались и говорили.
Откровенно обо всем говорил Куприян. Ушел он из Алова навсегда. Обрыдла нужда в отцовском доме — ведь сызмальства скитался по селам с сумой, просил ради Христа, а потом работал до седьмого пота, но и тогда редко был сыт, — теперь вот решил: хватит, лучше поискать другую долю. Сказал отцу, будто подался на заработки, а сам пристал к странникам — хочет побродить по белу свету, повидать, что творится на нем, и, может, пойдет в Киев, в Лавру, а там… там будет видно. Может, пойдет дальше, ко святым местам в Иерусалим, а может, — в монастырь…
Стояла Катя возле Купряшки, и приятно заходилось сердце, когда слышала его голос, будто вовсе не Купряшка, а само родное Алово ведало ей о своих новостях:
о том, что открыли в селе новую школу, так называемую министерскую, а учитель там молодой, он из Зарецкой учительской семинарии приехал — Демид Аркадьевич Таланов; приехал и всем сразу понравился: и красив, и умен; а больше всех понравился Елене Павловне Гориной, приемной дочери Чувыриных — та ведь тоже учительша, — ну, и вышла за него замуж, на свадьбе было много народу; Трофим Лемдяйкин, знамо дело, накинулся на дармовую водку, нахлебался и растянулся во дворе, да в беспамятстве откатился под гнедого жеребца, а жеребец наступил ему на живот — Трофим едва жив остался; о том, как после сенокоса, когда уже сено свезли, разразилась страсть какая жуткая гроза, и молнией убило дурочку Дуню Чувырину, — а какая певунья она была! — а он, Купряшка, видел, как убило ее: из громовой тучи будто упал на землю сверкающий, точно нарисованный золотыми линиями человек и наступил на Дуню; а на том месте, где убило ее, Петр Чувырин поставил деревянную часовенку с кровелькой;
и о том, что Витька с Венькой, его приемные братья, какие-то не такие стали; Витька еще ничего, а Венька… он нос задирает: я, мол, графский сын; подумывает в Петербург ехать, искать мать свою; а какой он граф, ежели разобраться; нет, совсем другой стал Венька; а Танька, дуреха, глаз с него не спускает — нравится он ей; видать, в «графини» метит; ну, да об этом пока отец не знает, а ежели узнает, вздует как сидорову козу; и скучает она, Таня, без нее, Кати… а уж кому совсем житья нет — так это Борису Валдаеву; как чумной… Говорит, украду Катьку из монастыря, пока не постриглась; он такой!.. Он все сможет…
Катя грустно улыбнулась.
И долго так говорили они, пока не окликнула Катю проходившая мимо регентша.
— Иду, иду, — заторопилась девушка.
— Ну, да и мне пора. Вон наши уже пошли.
И когда оглянулась, увидела, как Купряшка, закинув за плечи тощую торбочку, медленно идет за вереницей странников по пыльной дороге,
— Путь тебе добрый…
И долго в ту ночь не могла уснуть — ворочалась с боку на бок, ощущала неприятную слабость в теле, и когда закрывала глаза, вспоминалось Алово: то одна, то другая картина, и каждая — яркая и цветная.
Сияет на листе чертополоха капелька росы; и под солнцем кажется она волшебным камешком, переливается красками: то будто алмаз, то пироп, то аметист, то турмалин, то изумруд или вдруг разноцветный опал. А вон и Таня — идет она в город. Заметила сверкующую каплю и склонилась над ней — любуется. А у ближнего куста крапивника пропищала синичка:
— Пи-и-ить! Пи-и-ить!
Пересохло во рту, и Катя выпила почти полкрынки, что стояла в углу на тумбочке, снова легла, но сна не было, и она вспомнила, как в жаркие дни, когда жжет нещадное солнце, в Алове девушки и парни обливают прохожих водой: ведь по поверью, обливание призывает дождь к иссохшей земле. И обливают с хохотом, с криком — кого попало.
Катя окатила ведром ледяной воды проходившего мимо Вадима Коврова, — сына учителя. А он, оказывается, из Зарецкой семинарии шел, в кармане учительский диплом нес. Гордый такой, радостный, а на него холодной водицей — б-бух! Все смеются, а он дрожит и плачет от обиды. Достает из кармана бумагу — свидетельство об окончании учительской семинарии, превратившееся в бумажный кисель!..
И вдруг в озноб бросило Катю — никак не согреется под одеялом. То вдруг жарко, то зуб на зуб не попадает. Почему так? Что с ней?..
Почудилось, будто поют за окном. И песня-то ведь знакомая. Ее нищенка Меркуловна пела… Умерла она, а песня осталась. Но не Меркуловна это поет, нет, это Танин голос — некрасивый, как у овечки, которая едва объягнилась; Таня и сама о том знает, и поэтому всегда говорит или поет шепотом или вполголоса. А поет смешно. Ведь по-русски надо бы так: «В черной траур наряжусь, пойду в речке утоплюсь». А Таня смысла не понимает, поет:
Черной травой наряжу Да Пойду речку утоплю…Нет, вот как надо…
И вдруг снова причудился чей-то голос со стороны. Кто-то вошел в комнату?
— О чем ты поешь, сестра?
Кто пел? Ведь это не она, а Таня пела. Кто стоит рядом и так пристально на нее смотрит?
Почувствовала на лбу прохладную ладонь.
— Страждет во болезни сестра. Бредит, горит. Лекаршу бы…
Куда ни посмотри — всюду водит осень желтые хороводы. Березки под окном у Нужаевых точно расплачиваются за красную летнюю радость: падают с них листочки, как золотые монетки.
Платон шьет Андрюшке из черной нанки пиджак.
— Иди, — наконец подозвал он сына. — Примерим.
Натянул свою портняжную штуку на Андрейку, туго стянул обе полы и, закрепив их четырьмя булавками, сказал:
— Не дыши.
Андрюшка, глядя на осыпающуюся березку за окном, вздохнул. Иголки разлетелись, и полы пиджачка раскинулись, как листья на вилке капусты.
— Забыл, что сказано было?
— Тесно-о… Как же дышать буду?
— Когда расстегнешь пиджак, дыши сколько влезет, — шутливо ответил Платон.