Валдаевы
Шрифт:
— Смотрите: девушку стригут.
Борис обомлел — перед архиереем стояла Катя. Исхудавшая, лицо бледное, восковое.
Пели тропарь о начале пострижения:
— «Объятия, отче, отверзи ми…»
И спросил архиерей:
— Что пришла еси, сестро?
— Жития ради постнического, — отвечала Катя.
— Ой, красивая! — воскликнула стоявшая рядом с Борисом молодушка. — Жалко…
И снова послышался голос архиерея:
— Вольною ли мыслью желаевши сподобиться ангельского образа, — сохранить себя до конца живота в девстве, целомудрии и послушании?
Ошеломленный Борис будто ослеп.
— Се Христос невидимо здесь предстоит, — будто издалека долетал голос священника. — Возьми
Катя подняла с полу ножницы, подала архиерею и наклонила голову.
Ныло Борисово сердце, выскакивало из груди; и гуд в голове. Или в голове, или на колокольне бьют в колокол? И непрошеные слезы потекли по щекам. Но на них никто не обращал внимания: тут было много плачущих.
С трудом выбрался на улицу.
Две бабочки — желтая и зеленая — кружились над папертью, будто играли в догонялки.
ВЕРОЛОМСТВО
Дед Наум, как только мастера достроили его просторный дом на хуторе, в знак признательности царю-батюшке, распорядился, чтобы резчик по дереву водрузил над самым коньком фасада дощатого двуглавого орла, которого выкрасили в сизый цвет.
Гости на новоселье съехались солидные, нужные: становой со становьихой, волостной старшина со своей дородной супругой, волостной писарь с писаршей, землемер, аптекарь из Зарецкого с женой, отец Иван с попадьей, Мокей Пелевин, Андрон Алякин и, конечно же, аловский староста Глеб Мазылев.
«Старый бес! — мысленно ругал отца Марк. — Сдохнуть бы тебе… Начал деньгами сорить. Надо же было столько гостей назвать — на четыре стола!.. И ведь говорил ему, куда столько добра переводишь?.. Четыре поросенка, гусей полдюжины да дюжину кур зажарили… сыр, ветчина, колбас из города три батмана… в уху полпуда стерляди пустили… Гармониста нанял, старый хрыч!..»
Гости уже были за столом, когда заявился отец сельского старосты Глеба — Вавила Мазылев. Перекрестился и уселся рядом с сыном.
Марк пил мало. Оценивающе разглядывал гостей, подмечая, кто как пьет и ест. Знал он тут всех, и всем знал свою цену. За обе щеки все подряд уминает дед Вавила. Своим богатством он не кичится. Но в Низовке нет почти никого, кто бы не брал у него взаймы денег или хлеба. За селом на Мазылевых работает бывшая Барякинская мельница, в селе — лавка…
А сам Вавила неграмотный, умеет лишь «росписуваца». Буквы своей фамилии рисует с хвостиками, похожими на лезвие кочедыка. И радуется, когда начинает на бумаге раскладывать буквы, словно хворост: МАЗЫЛЕВЪ. Губами зачмокает, когда посмотрит на написанное с левой и с правой стороны: большое удовольствие получает… Такой хвалены, как его жена, не только в Алове, но и в соседних селах нет. В прошлое лето — смех! — сказала соседке: «У нас уж это… слава богу… даже петух каждый день по три яйца сносит…» А сын его, Глеб, так заважничал, когда старостой стал, — и не подойдешь…
И думал Марк, что аловские богатые мужики какие-то бескрылые. И деньги водятся, и хозяйства большие, но нет у них настоящего размаха… Отец его, Наум, хутор построил — и на том вроде бы успокоился. Вон он сидит — довольный, рожа вспотела, улыбается… Сотню, а то и больше, на гостей запалил — и рад-радехонек. Да кабы ему, Марку, отцовы деньги! Развернулся бы тогда!.. Маслобойню не надо… суконную фабрику бы завел… Или сахарный завод. Машины бы выписал из Германии… Дело бы завертелось!..
Взглянул на жену Ненилу — лицо осунулось, под глазами мешочки набрякли, рыхлая, как мартовский снег, — и, видно, едва от усталости на ногах стоит: два дня кряду стряпала, а теперь угощение подает… Дочь в монастыре, а она об ней — никогда ни слова. Ему, Марку, до Катьки никакого дела, всем ясно, что не родная кровь его… А Ненила-то — мать!.. Кому, как не ей, вспомнить, как там дитятко поживает, не обижает ли кто, не голодает ли, одета ли, обута ли… Ненила какая-то зачерствелая сделалась…
Аптекарь — лицо от водки красное — обнял Марка и завел разговор о деде Науме: мол, крепок старик, должно быть, долгая жизнь ему на роду написана. Правда, намедни доктору жаловался на живот — побаливает. Да ничего серьезного доктор у него не нашел — катар. Выписал сильное лекарство во флакончике. И он, аптекарь, то лекарство выдал. Ну, а Наум Устиныч поехал домой на своем тарантасе. Едет и думает: сказали мне каждый день после еды по десять капель пить. По десять! Это сколько же времени надо пить? Месяц, а то и поболе. Нет, подумал, долго… Хватану-ка все сразу — быстро одолею болезнь. И хватанул! Ждет, что будет. Вдруг все его нутро к горлу подошло, а потом снова вниз рванулось… Света белого не взвидел. Повернул — и обратно в аптеку. «Спасите, люди добрые!» Вовремя приехал. Промыли желудок. А опоздай на часок, — дух бы из него вон. А кого бы обвинили? Его бы, аптекаря, — отравил, мол… Был уж однажды такой случай. Затаскали было судебные чиновники… Из-за одной бабенки. Та мужика своего извела. Мышьяком. А другая… Ну и случай! Тоже хотела муженька извести. Знать, не дружно жили. Пустила ему в кашу крупинку яду. А мужику — хоть бы что. Жена ему изо дня все больше и больше дает, а тот… Был муженек малокровным, а вдруг начал поправляться, полнеть…
Аптекарь расхохотался.
— Видать, и мышьяк на пользу идет?
— В меру, Марк Наумыч, в меру… Посмотри-ка, какие орехи моя половина откалывает!
Жена аптекаря, небольшая, как сдобная булочка, аккуратненькая и красивенькая, легко приплясывая, пела:
Потолок проломлю, Еще пол проломлю. На доске остануся — С милым не расстануся.— Лихо пляшет, — кивнул Марк и пожалел, что нет за столом Катьки, — та бы сплясала получше, утерла бы нос аптекарской жене. И покосившись на деда Наума, поморщился. Кабы не отец, не быть Катьке в монастыре. На кой черт туда отдали? Ее бы замуж надо, да за богатого человека, чтобы с пользой для всей семьи…
Дождались и зимнего Николы.
И днем и ночью сыпал крупный, мохнатый снег.
После праздника Платон с сыновьями уехал в Ибресский лес, — рубить по найму шпалы. Кроме женщин, в нужаевской избе остались только младшие сыновья — Андрюшка с Антошкой.
Лютым морозным днем по улице ползли сани, нагруженные перинами, подушками, матрасами; из этого тряпья высовывались девять черных, курчавых детских головок; а рядом с санями шагал худощавый цыган в тулупе. Он искал, в каком бы дворе остановиться на ночь. И Андрюшка видел, что пустил его к себе во двор Роман Валдаев, удивился: такой трескучий мороз, а цыгане будут спать на воле, — в сосульки замерзнут!
Весь вечер мела пурга, и, засыпая, Андрюшка думал о цыганах, которые легли на соседском дворе, — погибнут или не погибнут? Проснувшись чуть свет, оделся-обулся и вышел во двор, чтобы взглянуть через плетень, который отделял их от Валдаевых, что сталось с цыганами.
Но к плетню не подойдешь — снегу по пояс. Пришлось деревянной лопатой прочистить тропинку. Посмотрел во двор соседей — вай! — там, где вчера вечером были сани, в которых улеглись черные люди, теперь стоит снежный бугор, похожий на могильный холм. «Пропали!» И сам, казалось, прозяб до костей. Но тут вдруг обрушилась верхушка белого холма, появилась кудлатая голова цыгана, похожая на выпачканное мыльной пеной помело, и затряслась, отряхивая снег. Цыган поднялся во весь рост, за ним — его жена и детишки.