Вкус жизни и свободы. Сборник рассказов
Шрифт:
– Да, я люблю его.
– Не-ет! – страшно закричал Яков.
Два дня она в истерике прорыдала. Потом уволилась с работы. Догадывалась ли она, что опять беременна от Якова?
Ей стало только хуже. Марина позвонила Василию.
– Что случилось?
– Да уж случилось. Встречаемся в старом отеле на набережной.
Он вошел в номер. Открытая бутылка «Red Label».
– Я беременна. С ним я не сплю. Слышишь? О, боже, если бы мы принадлежали только друг другу! Понимаешь? И завтра, и всегда, понимаешь? – она плакала.
Последнее
– Прости меня, – он отпил из бутылки. – Если я разведусь с женой, меня уволят.
Серые глаза его невыносимы. Невыносимо ярки были красные розы на столе. Невыносимо самоубийство, но жить еще невыносимей…
Время, которое еще недавно для них не существовало, сегодня билось у нее под грудью.
Еще мгновение – и все сорвется вдребезги.
Нам надо спрятаться, – мелькнуло в голове Марины, – кто выручит их с новорожденным, кто же спасет?
Она взяла у него бутылку и отпила.
– Что ты молчишь, Вася?
Молчание становилось пулей для них обоих. Не увернуться.
– Я в ванную, – и взяла сумочку свою с кровати.
Василий включил телевизор.
Она разделась. Горячая вода наполняла ванну. Свадьба с Василием начиналась. Нельзя медлить, за ними уже выслали погоню с пожеланием многих лет.
Она высыпала горсть таблеток на ладонь – это свадебный подарок. За дверью лилась музыка.
Одну за другой она глотала таблетки, запивая глотками воды. Ее бил озноб. Хотя бы минуту вечности объявили… Она не умирает. Она бастует.
Василий пил, удивляясь, что не хмелеет. Смотрел на телеэкран и разговаривал сам с собой.
– Она не понимает, что я теперь апостол реформизма. Я должен быть святой, а я деградирую в любви. Я не помню строки Торы, но я помню, что кожа Марины пахнет жасмином. Чужая жена и мать моего будущего ребенка… Жить без нее я не смогу и не смогу быть с ней… Вот только допью и пойду к ней…
Голова его упала на стол и отключилась.
В полночь телеканал разбудил его. Голова его скатилась со стола, увлекая тело вниз. В клубок свернулся на полу и снова впал в забытье. И вдруг проснулся. Будто душа Марины его окликнула. Он выбил дверь в ванну. Марина была мертва.
На столике записка на салфетке «Я тебя люблю».
Душа ее как будто говорила ему, что делать. Сначала он должен обрести покой, если, конечно, хочет быть с ними. Повесить на дверях номера табличку «Просьба не беспокоить». Он выглянул в коридор. Безлюдно.
Он закрепил ремень за крюк и повесился над ней.
Доверяясь судьбе
Ранняя зима с ума сводила. По гололеду сдирать морду о беду – вот и вся недолга.
Район Выхино, квартира Азбеля. В доме Азбеля ремонт: подъезд ободран, лестница в известке, двери в шпаклевке. В это последнее воскресенье ноября в квартире Азбеля собрались еврейские физики и лирики, чтобы обсудить гуманитарные
Азбель в белой безрукавке, красная короткая борода: он похож на разгоряченного быка. Семинар физиков. Вечер Галича. Накануне отключили всему дому свет, а затем – телефоны. О, знали бы соседи, из-за кого в кране не было воды.
В дежурной машине у подъезда скучал Лазарь Хейфец. Он, кстати, получил посылку из Канады и сидел за рулем в новой кожаной куртке. На Галича шли густо, как за водкой или колбасой.
– Бегун пришел, – доложил Хейфец Звереву в 5-й отдел. – Щаранского привез Липавский.
В квартире Азбеля кадили свечи, люди боялись сбрасывать вещи в темноту и стояли одетыми. Галдеж. Если животные во тьме молчат, то женщины – болтливей не бывает.
– Они пришли слушать или за меня посмотреть? – Галич сидел под самодельной ханукией.
– Да просто на улице противно. А ты с разбегу начни. Ханукия таки пригодилась, – Азбель зажег все девять свечей.
– У вас нет света, – хриплый голос Бегуна, – а телефон работает? Нет? А теперь они отключат воду.
Все засмеялись.
Галич пел при свечах.
Тем временем Хейфец продолжал перечислять гостей по телефону: Сахаров, Амальрик, скульптор Неизвестный, Калеко.
– Инвалид?
– Фамилия.
– Ну и какая фамилия калеки? – недоумевал Зверев.
– Да не калека он. Ка-ле-ко! Ага, идут художники, ну те, из Ленинграда: Абезгауз, Раппопорт. Человек десять. Е-мое, картины несут. Ни хрена себе. Раздухарились не на шутку.
– Ведете киносъемку?
– Так точно.
Художники вошли в подъезд, в кромешной тьме, как скалолазы, поднимались по лестнице на одиннадцатый этаж.
– Расступитесь! У вас нет света!
Прикололи к дверям манифест: «Несколько художников-евреев вторично объединяются…»
Еще двенадцать свечей водрузил Азбель на ханукию. Художники по одному представляли свои полотна. Абезгауз – «Горда была Юдифь, но печальна». Это окраина села, женщина в летнем яркоцветье, в правой руке ее окровавленный серп, в левой руке – чубатая голова, прикрытый глаз, казацкие усы…
– Картина продается? – спросил Рубин.
– Здесь все продается.
Коллекционер Глейзер взял под локоть Александра Лернера.
– А вы, профессор, когда выставляетесь?
– У меня в Иерусалиме постоянная выставка.
– Дайте приглашение.
– Кто бы мне дал.
– Три года между небом и землей: ни работы, ни денег, и не видно конца. Зло берет, – Рубин и впрямь был в отчаянии после того, как за ним установили круглосуточную слежку. – Кто поведет людей на коллективное самоубийство?
– А что-о, уже хана? – удивился Эрнст Неизвестный.
– Мы уже гибли безропотно, поодиночке, – сказал Рубин.
– У тебя, Виталий, нет русского терпения, – улыбнулся скульптор. – Всегда остается какая-то надежда.