Восьмой дневник
Шрифт:
На всех меридианах и широтах,
в стране любого строя и окраски
сильна необходимость в идиотах,
орущих и вопящих по указке.
Бросил хорохориться теперь я
и не разглагольствую площадно;
время нам выдёргивает перья
и кураж изводит беспощадно.
Я строки ткал, и ткалось худо-бедно,
в усердном ремесле прошли года;
ткань жизни расползается
ткань текста – остаётся иногда.
Ох, не люблю я правду голую,
которая права качает:
она повсюду срёт, как голуби,
а жизнь совсем не облегчает.
Пьяницы, гуляки, ротозеи,
фронта трудового дезертиры –
умерли, оставив под музеи
ихние убогие квартиры.
Эрзацы, фальшь и суррогаты
питали нас в былые дни,
и если чем-то мы богаты,
то это именно они.
А к вопросу о культуре –
был я шут и безобразник,
но, по-моему, без дури
жизнь – не праздник.
И прощусь я с повсюдным поганством,
и очнусь на другом этаже,
где сливается время с пространством,
и где нет их обоих уже.
Я твержу знакомым неуёмно,
чтоб они свой страх перебороли:
выпивка весьма духоподъёмна
и незаменима в этой роли.
Это много, а не мало –
жить без бури и пурги,
трудно двигая и вяло
две отёкшие ноги.
Забавная сложилась мешанина,
цветка нераспустившаяся завязь:
живу я в оболочке мещанина,
внутри авантюристом оставаясь.
Абстрактных истин, истин вообще
я не люблю, поскольку не философ,
люблю я мозговую кость в борще –
она лежит, и нету к ней вопросов.
Во всех веках похоже счастье:
бежать из-под конвоя лучников
и не спеша размять запястье,
где больше нет уже наручников.
Мне душу новизна всегда ласкала,
к тому же я судил себя не строго –
похоже, что чертилась без лекала
моя кривоколейная дорога.
Набит баблом тугой ларец,
а с Божьим даром – полный кукиш;
увы, чего не дал Творец,
того никак себе не купишь.
В нас этого нету, а кажется – есть,
живое, святое, укромное:
фантомная совесть, фантомная честь,
достоинства чувство фантомное.
Вот
от хулы и слуха ядовитого,
и осталось много недопетого
и гораздо больше – недопитого.
У старости какие удовольствия?
Ничем не нарушаемый покой,
обильные запасы продовольствия
и кнопки от экрана под рукой.
Пишу об увядании своём,
поэтому и старюсь не мучительно,
хотя когда-то пел я соловьём,
а нынче только каркаю значительно.
В некой рыхлой школьной хрестоматии
хер нарисовав исподтишка,
мысленно послав меня по матери,
выучат потомки два стишка.
Наш разум, интуиция, наитие
ничуть и никогда не замечают,
насколько уже близко то событие,
когда их воедино выключают.
Давно меня приводит в изумление –
и тайна в этом явно есть явлении, –
как жадно поглощает население
любую весть о светопреставлении.
Я медленно пишу, не впопыхах,
и Муза меня тихо опекает,
в зазоры между буквами в стихах
втекает ум, но тут же вытекает.
Мы пьём непрерывно и много едим,
соблазны внушает нам бес,
и то, что пока организм невредим, –
одно из Господних чудес.
Участие в текущем сотворении –
увы, совсем не лёгкая профессия,
и если сочинять не в настроении,
то душит жесточайшая депрессия.
Уж деве замуж невтерпёж,
она воздушна и прозрачна,
а мужики, ядрёна вошь,
ловчат потрахаться внебрачно.
Упёрся я в былое оттого,
что мне смотреть не хочется вперёд:
лампада интеллекта моего
глубокие потёмки не берёт.
Об этом я раздумывал не раз,
вертя и так и сяк загадку эту:
всегда везде во тьму толкает нас
энергия глухой тоски по свету.
Политики пускай несут херню,
но истина не терпит оглупления:
империю изводят на корню
её родного яда накопления.
Повадки больше нет во мне упрямой,
всё взвешивает разум на весах;
я думаю, теперь и папа с мамой
спокойны за меня на небесах.
Мир не изменишь, он таков,
но с пониманием особым