Время кобольда
Шрифт:
– Вот узе нет! – хихикнула Сэкиль.
– Не перебивай, узкоглазая! – пихнула её кулаком в плечо Натаха.
«Узкоглазой не доверяю. Слишком липнет. Хотя сиськи у неё классные…»
– Это неправда зе! Ну, кроме сисек.
– Да молчи ты, горе!
Я читал долго и ничего не пропускал. Ну, почти. Комментарии внешности и сексистские наблюдения… Нет, мне не стыдно. Но мне с ними ещё общаться.
– То есть, раньше мы память не теряли? – спросила по окончании чтения Натаха.
– А мы теряли, – добавила Абуто.
– Странно. Посему всё
– Есть у меня нехорошее подозрение, – нехотя сказал я.
Глава 18 Аспид
We’re all mad here. I am mad; you are mad.Lewis Caroll. Alice in Wonderland
_____________________
Тёмная комната, фигура в кресле, гендерно-неопределённый голос удивительно комфортного тембра. К такому хочется прислушаться. Такому хочется отвечать.
– Давайте вернёмся к вашему детству, Антон.
– Зачем?
– А что вас смущает в моём предложении? Чего именно вы не хотите касаться?
– Детство прошло. Его больше нет, оно не вернётся, какой смысл туда лезть?
– Практически всё, что происходит с нами в зрелом возрасте, имеет свои корни в периоде становления личности.
– Я знаю, что психотерапия зациклена на детстве и родителях, я не совсем всё-таки дикий. Но мне это кажется абсурдным.
– Почему?
– Потому что да, корни там. Вот вытащите вы их на свет, допустим. Они, как и полагается корням, будут корявыми и уродливыми. Ну и что? Они уже таковы, каковы есть. И ствол таков, какой вырос на этих корнях. И листья, и цветочки-яблочки, и червячки с дятлами. Препарированием корней это не изменишь.
– Вы считаете, Антон, что вы уже неизменны?
– В мои-то почти сорок? Боюсь, что да.
– А почему «боитесь»?
– Просто словесная форма.
– То есть, вы не хотели бы измениться?
– Я в любом случае изменюсь. Постарею, поглупею, потеряю форму, перестану воспринимать мир критически, стану мерзким вонючим старикашкой, уже окончательно никому не нужным… А потом сдохну.
– А вы ощущаете себя ненужным?
– Вот не надо этого. Я точно знаю, что я нужен. У меня сын растет, ему семь, значит, ещё лет десять-пятнадцать буду нужен точно. У меня воспитанники, которых надо дотянуть до выпуска так, чтобы они ничего не поломали себе ни в голове, ни в тушке.
– А потом?
– Что потом?
– Вы так это сказали, как будто вы существуете, только пока нужны детям. А когда они вырастут?
– Дальше они уже сами себе злобные буратины.
– Вы общаетесь с выпускниками? Теми, кто вырос?
– Нет. Какое-то время общались, а потом всё закончилось.
– Вас это расстраивает?
– Немного. Но я предпочитаю считать, что это признак благополучия. Если я им не нужен – у них всё хорошо. Им есть на что опереться, кроме меня.
– Им есть. А вам?
– Не понял.
– На что опираетесь вы, Антон?
– На себя. На те самые корни, которые вы хотите вытащить на свет.
– Вы боитесь, что вам тогда будет не на что опереться?
– Я ничего не боюсь. Я не из пугливых. Но какие бы они ни были кривые, косые и травмированные, я на этих корнях стою. И это дает возможность опереться на меня другим. А вытащишь корни на свет – и что? Не думаю, что это пойдёт им на пользу. То, чему надлежит быть под землёй, пусть там и остаётся.
– Вы болезненно реагируете на попытки обратиться к воспоминаниям детства – они так для вас травматичны?
– Какой странный вопрос. Все травмы, которые я получил в детстве, я получил в детстве. Они были травматичны тогда. От них остались шрамы на коже и костные мозоли на переломах. Нельзя войти в ту же реку дважды, нельзя снова выбить те зубы, которые выбили в интернате, понимаете?
– Понимаю, – ответила сидящая в кресле проекция, и я понял, что впервые обратился к ней, как к человеку, которым она не является. – У вас большая обида на родителей? Они ведь оставили вас выживать в одиночку.
– У них не было особого выбора. Они умерли. Их убили. Зверски, оторвав головы, залив кровью всё вокруг, выставив головы на изуродованные тела так, чтобы их мёртвые глаза смотрели на… – я понял, что срываюсь, но не удержался. – Да твою мать! Не смей трогать родителей!
– Простите, Антон, давайте пока отойдём от этой темы. Хотя отмечу, что реакция, которую вы сейчас продемонстрировали, – это реакция обиженного ребёнка. Обиженного тем, что его родители позволили себе умереть и оставили его одного.
Я сдержался и промолчал, хотя мне было что сказать.
***
Однажды, уже став военным журналистом, я вернулся в ту жопу мира в Африке, где когда-то убили родителей. Попытался разобраться, что же произошло. Почему убили людей, которые снабжали лекарствами и едой? Сожгли больницу, где лечили раненых и принимали роды у женщин? Почему не убили меня?
С трудом нашёл пару человек из бывшего местного персонала. Прошло пятнадцать лет, а в тех местах долго не живут. Разговаривал, пытаясь что-то выудить из их «пиджин-инглиш». Они рассказывали обречённо, с нескрываемым ужасом косясь на сопровождавших меня головорезов из ЧВК, но рассказали всё. Страшно удивились, когда их отпустили живыми – там это как-то не принято. Контрактники, кстати, вполне могли пустить их в расход – в то время и в тех местах контрактили только отморозки, отбитые на всю башку. Комгруппы, которого я отчасти подкупил, отчасти подпоил, отчасти развёл на сочувствие историей об убитых родителях, по большому счёту отличался от местных упоротых ребелзов из «New Seleka» только цветом кожи, бородой и русским языком.
Ах да, ещё он вряд ли был каннибалом.
Но это не точно.
Толку было чуть:
«Кто их убил?»
«Импундулу».
«Какое ещё, нахер, «импундулу»?»
«Страшное!»
– Очередная местная чупакабра, Тох, – сказал комгруппы, затягиваясь толстой самокруткой, – ты их не слушай. Негры всегда пиздят.
«Чего этой импундуле надо было?»
«Её хшайта прислать».
«А зачем?»
«Кто его знает, он же хшайта».
– Это колдун ихний, – глаза комгруппы повеселели. От самокрутки нестерпимо несло горелым навозом.