Встречи с русскими писателями в 1945 и 1956 годах
Шрифт:
изменников, и в конце концов осознавшем, что он сам обречен. От Пастернака я узнал об
обстоятельствах самоубийства Цветаевой в 1941 году; поэт считал, что ее смерть можно
было предотвратить, если бы литературные бюрократы не проявили такого бессердечия.
Пастернак рассказал также о том, как какой-то человек попросил его подписать открытое
письмо, осуждающее маршала Тухачевского. Когда поэт отказался это сделать и объяснил
причины отказа, посетитель разразился
благородным, а потом тут же донес на него в органы безопасности. Пастернак решительно
отвергал любые предположения о его связи с Коммунистической партией, хоть не отрицал
ее огромного положительного, выходящего за рамки России влияния во время войны. Он
сравнивал Россию с огромным каторжным кораблем, где надзиратели, стегающие гребцов
плетками - и есть партия. Пастернак возмущался поведением одного британского
дипломата, немного говорящего по-русски и возомнившего себя поэтом. Дипломат время
от времени навещал его и всегда пытался свести разговор к одной и той же теме: что он, Пастернак, должен приблизиться к партии. Как смел этот джентльмен, явившийся откуда-
то издалека, столь бесцеремонно себя вести! Не был бы я так любезен передать тому
человеку (я знал его лично), что его дальнейшие посещения весьма нежелательны? Я
пообещал, но свое слово не сдержал, в частности, из боязни подвергнуть опасности
самого Пастернака. Тот дипломат, кстати, вскоре покинул Советский Союз и, как я узнал
от друзей, впоследствии изменил свои политические взгляды.
Пастернак никогда не упрекал меня в попытке навязать ему те или иные убеждения.
Он не мог простить мне другого, что его глубоко ранило и оскорбляло: а именно, что во
многих отталкивающих, пугающих и противоестественных аспектах русской жизни я
видел нечто интересное и даже положительное, что я смотрел на все глазами
любопытного и иной раз восхищенного зрителя и этим походил на других иностранных
гостей, чьи абсурдные иллюзии чужды, а иногда и оскорбительны для жителей России.
Больной темой для Пастернака было предположение, что его могут обвинить в
приспособленчестве, приписать факт его спасения в годы репрессий недостойной
попытке примирения с партией и государством, жалкому компромиссу между
собственным достоинством и борьбой за выживание. Поэт постоянно возвращался к этому
вопросу, вновь и вновь объяснял, что совершенно не способен на такое, и что любой
знающий его человек сможет подтвердить это. Однажды он спросил меня, читал ли я его
сборник военного времени "На ранних поездах", и слышал ли разговоры о том, что эта
19
книга является доказательством его сближения с советской идеологией. Я честно ответил, что ничего такого не слышал и что нахожу подобное мнение нелепым.
Анна Ахматова, связанная с Пастернаком узами теплой дружбы и уважения, рассказала мне о таком эпизоде. Она возвращалась в Ленинград из Ташкента, куда была
эвакуирована в 1941 году. По дороге остановилась на несколько дней в Москве и заехала в
Переделкино. Вскоре после приезда она получила записку от Пастернака с сообщением, что они никак не могут увидеться: поэт лежит в постели с высокой температурой. На
следующий день опять пришла записка такого же содержания. А на третий день сам
Пастернак неожиданно предстал перед ней, на вид совершенно здоровый, без малейших
следов недавно перенесенного недуга. Он тут же спросил, читала ли она его последнюю
книгу. При этом его взгляд выражал такое страдание, что Ахматова тактично ответила:
"Нет, еще не читала". Лицо Пастернака тут же просветлело, он явно почувствовал
облегчение. Очевидно, поэт (возможно, напрасно) стыдился за те стихи, которые в итоге
никогда и не были высоко оценены официальными властями, стыдился за свою вялую
попытку стать гражданским поэтом - жанр для него совершенно чуждый и далекий.
Тогда, в 1945 году, он искренне надеялся, что Россия возродится, что война -
событие не менее страшное и варварское, чем революция - сыграла, тем не менее, роль
очищающей бури и является преддверием огромных катаклизмов. Такого рода
исторические изменения, по мнению Пастернака, недоступны для человеческого ума, и
мы не в состоянии о них судить. О них можно лишь думать, всю жизнь пытаться постичь
их, но понять их до конца никому не дано. Эти катаклизмы выходят за рамки понятий
добра и зла, их можно принимать, отвергать, подвергать сомнению, но в итоге приходится
воспринимать их, как явления природы, такие как землетрясения, внезапные приливы и
отливы. Это преобразовательные процессы, не подчиняющиеся нормам морали и
историческим категориям. Все ужасы и кошмары доносов, чисток, арестов и казни
невинных жертв и наконец последовавшая за этим разрушительная война были в глазах
Пастернака прелюдией неизбежного и могучего расцвета духа.
Я вновь увиделся с Пастернаком лишь одиннадцать лет спустя. Тогда, в 1956 году, отчуждение поэта от официальной политики страны было полным и бескомпромиссным.
Он уже не мог говорить без содрогания о режиме и его представителях. Его подругу