Встречи с русскими писателями в 1945 и 1956 годах
Шрифт:
О'Генри. "А ваши современные отечественные авторы: Шолохов, Федин, Фадеев, Гладков, Фурманов?" - назвал я первые пришедшие мне в голову имена. "А вам самому они
нравятся?" - спросила девушка. "Горький иногда хорош, - вмешался молодой человек, - и
раньше я довольно высоко ценил Ромена Роллана. Но ведь в вашей стране так много
замечательных, великих писателей!" "Замечательных? Таких, пожалуй, нет", - ответил я.
Молодые люди посмотрели
убежденный коммунист и потому отрицаю все виды буржуазного искусства. Поезд
подошел, мы сели в разные вагоны - беседу нельзя было продолжать на людях.
Подобно тем студентам многие русские были в то время уверены, что на Западе -
Англии, Франции, Италии - литература переживает истинный расцвет. Когда же я не
соглашался с этим, мне не верили и в лучшем случае приписывали мое мнение ложной
вежливости или буржуазному перенасыщению. Даже Пастернак и его друзья не
сомневались, что писатели и критики Запада создают бесконечные шедевры - для них, к
сожалению, недоступные. Это мнение было широко распространено и непоколебимо. Его
придерживалось большинство русских литераторов, с которыми мне случилось
встретиться в 1945 и 1956 годах: Зощенко, Маршак, Сейфуллина, Чуковский, Вера Инбер, Сельвинский, Кассиль и многие другие, а также музыканты: Прокофьев, Нейгауз, Самосуд; режиссеры Эйзенштейн и Таиров; художники и критики - с ними я виделся в
общественных местах и на официальных приемах, устраиваемых ВОКСом (Всесоюзное
общество по культурным связям с заграницей) и изредка в домашней обстановке; философы, с которыми я беседовал на сессии Академии наук, куда меня пригласил
выступить с докладом сам Лазарь Каганович незадолго до своего падения. Все эти люди
проявляли необычайную любознательность, можно сказать, ненасытность, стремясь
хоть что-то узнать о достижениях искусства и литературы в Европе (в меньшей степени в
Америке) и они твердо верили, что там один за другим создаются шедевры, которые
неумолимые советские цензоры ревностно держат под запретом. Omnе ignotum pro magnifico. Я же, вовсе не отрицая достижений западного искусства, пытался лишь указать
на то, что они не так уж безупречны и знамениты. Возможно, некоторые из тех людей, 15
позже эмигрировавшие на Запад, были глубоко разочарованы открывшейся перед ними
истинной картиной культурной жизни.
Весьма вероятно, что кампания против "безродных космополитов" была в
значительной степени как раз и вызвана стремлением подавить этот западный энтузиазм.
Сам же энтузиазм возник, очевидно, на основе слухов о роскошной заграничной жизни, распространяемых советскими солдатами, бывшими военнопленными и даже самими
победоносными войсками. Со своей стороны власти упорно насаждали русский
национализм, подогреваемый яростной и грубой антисемитской пропагандой, а радио и
пресса не уставали грубо и лживо критиковать капиталистическую культуру. Все это
должно было служить своего рода противоядием преувеличенным прозападным
настроениям, которые проявляла, по крайней мере, наиболее образованная часть
населения. В результате была достигнута как раз противоположная цель: внимание к
Западу и сочувствие евреям укоренились в среде русской интеллигенции.
Во время моего визита в Советский Союз в 1956 году я не заметил радикального
изменения настроений. Неосведомленность относительно Запада к тому времени, правда, несколько уменьшилось, слегка упал и восторг, но не в той степени, как это можно было
ожидать.
После возвращения Пастернака в Москву я стал приходить к нему еженедельно и
познакомился с ним ближе. Его речь, как и во время первого моего посещения, отличалась
вдохновением и жизненной силой гения. Никому еще не удалось достоверно описать
эффект присутствия Пастернака, голос и жесты, вот и я не могу подобрать нужных слов.
Он много говорил о литературе и писателях. Очень жалею, что не вел тогда записей.
Вспоминаю, что Пастернак из западных современных авторов больше всего любил Пруста
и был полностью поглощен "Улиссом" и что он не был знаком с позднейшими работами
Джойса. Когда спустя годы я привез ему два или три тома Кафки на английском, тот не
проявил к ним ни малейшего интереса и, как позже сам мне рассказал, отдал эти книги
Ахматовой, боготворившей Кафку. Пастернак любил разговоры о символистах, например, о Верхарне и Рильке: он знал лично обоих и глубоко уважал Рильке, как писателя и
человека. Пастернак был целиком погружен в Шекспира. Он критически отзывался о
своих собственных переводах "Гамлета" и "Ромео и Джульетты". "Я попытался, -
признался он мне, - заставить Шекспира работать на самого себя и потерпел неудачу". И
он цитировал примеры своих ошибок в переводе. К сожалению, я все забыл. Пастернак
рассказал мне, как однажды вечером во время войны услышал трансляцию по радио Би-
би-си какой-то поэмы. Хотя он воспринимал английский на слух с трудом, стихи
показались ему прекрасными. "Кто это написал, - спросил он сам себя, - должно быть, я
сам". Но это оказался пассаж из "Освобожденного Прометея" Шелли.