Выключить моё видео
Шрифт:
Я такая же. Не буду спрашивать – но хочу думать, что не из страха, а просто у самой-то лучше выйдет.
– Ладно, Вер, – папа вмешивается, папе не нравятся такие разговоры, – ты чего хочешь?
– Я хочу, чтобы вы не думали, что мне на улицу меньше вашего нужно. И что раз нет учёбы – то и вообще ходить некуда.
– Не думаем. Мы друг друга бережём.
– Получается – я плохая?
Они так не скажут, не подумают даже, но не по себе – хочу, чтобы думали, хочу, чтобы произошло.
– Ну вас вообще, – ухожу в свою комнату, но дверью не хлопаю. В тринадцать хлопала, было дело. Теперь прикрываю тихонько, аккуратно –
Телефон светится.
Написала и села на разобранный диван. Бельё-то убрала, конечно, но собирать не стала – смысл, когда вечером снова разбирать, и не для кого, никого не приведёшь. Мама не ругается, не требует порядка, как раньше. Стала спокойнее. И я стала, потому что пару лет назад и на самом деле бы орала, чашку могла на пол кинуть, матом выругаться, чтобы всем стало грустно и неприятно, но страшнее ничего не было; с пацанами не тусила, пьяная не возвращалась. Да и не пили мы, это родители – по своим воспоминаниям – больше. Так, могли бутылку вина на всех.
Но это не те перемены, которых хотела.
Ну напиши что-нибудь. Скажи, что пойдём гулять, когда кончится карантин. Он ведь должен когда-нибудь кончиться. Скажи, что понимаешь, что твои родаки такие же, надо только договариваться уметь, а я, девчонка, не умею, реву только.
Илья не отвечает.
Думает, что я придумала про родителей; кто может человеку в шестнадцать лет запретить выходить на улицу?
Хочется расплакаться, и плачу неслышно, размазываю слёзы по лицу, волосам. Опять выхожу на балкон, но только чтобы посмотреть на размазанные и смутные от слёз деревья, дома, редких прохожих. На каждом – маска, белая, разлохматившаяся от времени, хотя его и прошло всего ничего. Дома-то времени никто не чувствует, только там, среди деревьев.
Хочу спуститься, но тогда мама точно расплачется. И может и не сказать ничего, но ведь не деться никуда, когда вернусь. Так боимся друг друга и обвиняем, и от этого ещё страшнее.
Но на стене соседнего дома всё ещё написано:
ПЕРЕМЕН ТРЕБУЮТ НАШИ СЕРДЦА
Ведь никто не ждёт, врёшь ты всё.
Снова смотрю вниз на улицу – один дяденька идёт, длинный, придерживает маску, чтобы поднявшийся ветер не сорвал.
Нет, никто.
Илья
Чёрт дёрнул написать. Знал же, что не пойдёт. И самому не хочется.
Потому что нет никаких ребят.
Какие ребята, правда.
Захотел выпендриться, выставить себя невесть кем.
Компанейским.
Я на самом деле компанейским раньше был. Сейчас меньше хочется разговаривать, меньше хочется читать, всего меньше. И уж точно нет охоты слушать Софию, что высоким тоненьким голоском несёт несусветное.
Образ, говорит, советского интеллигента.
Кого?
Кому он нужен?
Он и себе не нужен.
И его скоро не станет, потому что он совсем, ну совсем не видит того, что с его страной случилось. Ковров, блин, ему жалко.
Я бы не смог так.
Смотрю на полку с книгами. Учебники истории, мемуары всяких полководцев. Книжка о Черчилле, которую подарил папа, – прочитал почти сразу, ничего. Ещё трактат какого-то китайца, но так и не добрался. Здесь только новые книги, только мои. С остальными, древними, отец вот что сделал – позвал какого-то человека, он все книжки разобрал, подклеил корешки, вытер специальными салфетками, а где-то и обложки поменял, которые истрепались сильно. И тогда отец положил всё в багажник и отвёз в районную библиотеку – они там не то чтобы счастливы были, но похоже. А мне подарил «Kindle». Не скажу, что как-то дофига читаю. Но знаю, что всё есть, всё могу найти, если что. Поэтому так-то, конечно, зря трепанул Софии, что есть этот самый Булгаков, потому что уже не было на самом деле. Хотя саму книжку помню – белая, с чёрным росчерком на обложке.
Когда она спросила – захотелось включить микрофон, крикнуть: хватит уже обо мне, хватит, прекратите ко мне внимание привлекать, достали. Илюша то, Илюша это.
Нет у меня ничего.
Может, когда-то и было.
Айфон тревожно звенит, вскидываюсь – давно не звонил никто, отвыкла комната от звуков.
Незнакомый номер высвечивается – опять будут разную хрень рекламировать, проговаривать быстрым неодушевлённым голосом. Один раз позвонила женщина – судя по грохоту, где-то на «Чеховской» в центре зала стоя – и долго спрашивала, совершеннолетний ли я. Я говорил, что нет, но она не верила. Голос, говорила, взрослый, а вы распоряжаетесь данным номером? Я, конечно, кто ещё. Отцу до моего номера ничего.
Возьмите кредит, скажут.
Отвечу – вы что, там совсем тронулись, мне же восемнадцати нет.
Вроде и сами знают, но иногда путают, не смотрят.
– Да?
– Здравствуй, Илья, – голос женский, звонкий (непарный, твёрдый непарный) незнакомый, – мне в канцелярии твой номер дали.
– А я, может, не хочу, чтобы канцелярии всем подряд мой номер давали.
– Но ведь он в журнале есть. Тебе не нравится, что я звоню? Но тогда я бы могла просто рассказать Фаине Георгиевне, и звонила бы уже она.
– Она мне никогда не звонит. Зачем ей? Учусь нормально, что ещё нужно?
– Да, учишься ты нормально.
Она молчит.
Что это София Александровна, понял сразу, даже когда голос показался незнакомым. Ждёт, что извиняться начну; не дождётся.
– Но не понимаю, за что ты меня так не любишь. Что я сделала? – наконец говорит она. Не слезливо, а будто вправду узнать хочет.
– Почему не люблю, с чего вы взяли?
– Не знаю, ты ведь только на моих уроках разговариваешь – ну, агрессивно, что ли? Не любишь читать? Но ведь ясно, что не в этом дело. И про бумажную книжку говорили, что только у тебя есть. Родители библиотеку собирали?
Смешно.
Ничего они не собирали, разве что фарфоровый сервиз есть, от которого половину чашек давно переколотили, и современное искусство на стенах, которое пытаюсь понять.
Но чашки из сервиза чем-то нравятся – такие праздничные, тоненькие, в них даже чай в пакетиках выглядит радостно, тепло. Люблю, когда мама достаёт на праздники сервиз.
А все книжки родителям от дедушки с бабушкой достались.
– Я сам книги покупаю, когда деньги есть. А старые вообще копейки стоят, я в магазин букинистический захожу иногда. Так, подышать. Не покупаю ничего.