Выключить моё видео
Шрифт:
– Ну чего? – говорю. – Что-то важное? Не хочу тут торчать.
– А где хочешь торчать? Тут ментов не бывает, двор, тишина. Бабки целыми днями сидят, всем пофигу. Дети бегают.
– Ты с ними вместе сидишь, с бабками? Оно и видно.
Всеволод морщится.
– Слушай, я не для того тащился с больной ногой с четвёртого этажа, чтобы это слушать.
Смотрю вниз, но не видно.
– А что с ногой?
– Да не знаю, растяжение или подобная штука. На тренировке упал.
– Разве сейчас можно на тренировки ездить?
Всеволод морщится, разминает ногу.
– Ну
Отходим к полуразрушенному бетонному заграждению – когда-то ажурному и красивому, вокруг старого дома.
– Насчёт Тамары Алексеевны. Думаю, что ты уже понял, что она дома, болеет или нет, я не знаю, но на улицу ей нельзя, потому что жила-то с ним, который… И ничего сделать не сможет, на кладбище приехать, только венки по телефону заказать, а они привезут, под дверь сложат. Дела нет никому. А кто её мужа хоронить будет? Когда моя тётя умерла, так отец занимался. Всё организовал, место на кладбище хорошее купил. А тут кто станет?
– Не знаю кто. Государство.
Всеволод оглядывается, садится на лавочку. Я рядом. Думаю, что долго получится. Солнце уже низко – чувствую, как тепловатые лучи по щекам скользят.
Мне неинтересно, но жалко его больной ноги – а вдруг ему теперь не вернуться будет в футбол, вдруг так и останется в этом дворе опираться о тёплую балюстраду? Пусть лучше о неизвестном мужике говорит, я послушаю. К слову сказать, он-то надо мной не прикалывался никогда.
– Понятно, что государство. Но я просто подумал – вот взять Тамару Алексеевну. Она, конечно, странная, с причудами, да что там – долбанутая, это есть. Эти звонки бесконечные всем-всем, крики… Но блин. Она с пятого класса нас учила, привыкла. Дроби там и вообще. Она не такая уж плохая, просто работа дерьмо. Когда все вопят – не больно-то расскажешь нормально, вот и не получалось. Не всегда.
– Какие ещё дроби? Их когда проходят?
– Ну не дроби, не знаю… Ничего не придумывается такого.
– Потому что ты вместо алгебры был на всяких тренировках и один хрен ничего не помнишь. Ты пробник на сколько баллов написал?
– Какая разница? – он отчего-то не злится, спокойный очень. – Думал, что уж тебе-то точно до фонаря и баллы, и прочая хренота. Что делать с ними, с баллами? На шею себе повесить и гордиться до пенсии? А потом просто простудиться и сдохнуть. Очень здорово.
Нет, нужно по футбольному полю бегать, поскальзываться и лежать, чувствуя боль в вывихнутом суставе. А потом хромать ещё два месяца.
– Я просто к тому, что если ты такой дофига ответственный, то можешь подучить, чтобы хотя бы на тройку егэшку сдать. Чтобы показатели не портить Тамаре Алексеевне. А то её, может, и уволить могут. За тебя.
Молчим.
– Ладно, хрен с тобой. Не учи, – говорю наконец. Понимаю, к чему клонит Сева. Что он даже ничего не хочет предложить, потому что уже понятно, что надо делать. И я понимаю, и он. Но нужно проговорить, всё высказать – чтобы не было так странно и страшно.
Они чего-нибудь боятся, футболисты эти? В грязь упасть не боятся, того, что девка их при всём классе обзывает – тоже. А чего тогда?
– Ты понимаешь? Ну вот представь. Выйдет она из больницы – а в квартире ни мужа, ничего. Даже нас нет, потому что она из тех, кто никак не может «Zoom» настроить.
– Хочешь, чтобы мы помогли?
Молчит.
Придурок.
Почему?
– Я не про «Zoom».
– Знаю.
Солнце село совсем, и родители уже наверняка заметили, что меня нет. Так-то не скажут ничего, но подумают; не хочу, чтобы и думали. Что делаю здесь, отчего сижу, слушаю? Ведь понятно, чтоб тебя, всё понятно, всё, всё.
– Жалко Тамару Алексеевну. Но ведь ничего не сделаем.
– И я подумал, – вдруг говорит Всеволод, порывисто поворачиваясь, – что мы должны его похоронить, ну, её мужа, потому что иначе как получается – Тамара Алексеевна столько лет с нами была, неплохая такая, ну норм, понимаешь, а мы – ничем, ну совершенно ничем не поможем, только по косарю паршивому скинемся, но ведь так нечестно, так не делается… Давай хотя бы что-то придумаем? А?
– Сева, – говорю, – ты тронулся. Тронулся от сидения дома. Или от этого, того самого, про что Алёнка писала. Признавайся, балуешься?
– Нет, – смотрит в глаза, а у самого серые, в рыжеватых пятнышках вокруг зрачка, – от этого не тронешься, ничего нет плохого. Нам тренер сказал.
– Зачем о таком говорить? Он что, извращенец?
– Потому что от этого зависит, какими мы будем на поле, игроками или девками, – не отворачивается. – Алёна просто боится всего на свете. Из дома она не выйдет, в такси не сядет, к Тамаре Алексеевне не пойдёт. Я не больной. Мы сволочами будем иначе.
– Я подумаю, – отворачиваюсь, встаю с лавочки. Сева остаётся. Как это будет выглядеть? – А, понятно, Алёнку, значит, ты для того домой звал – чтобы самому слабаком не выглядеть, для этого? Её подговорить хотел, а она не согласилась? И хорошо сделала.
– А кто тебе сказал?
– Никто, – опускаю глаза, – так, девочки болтали. Пока Софии в чате не было.
– Алёнка сама бы из дома свалить не против. Не надо об этом, лучше о том, об умершем, будем.
Как выглядеть будет? Ты хоть представляешь?
Привет, мы в больницу пришли. Нам восемнадцати нет. Мы хотим похоронить мужика, которого даже не видели. Он муж нашей учительницы, но она в больнице.
Валите отсюда, салаги, нам скажут.
Обязательно скажут.
Тогда какого чёрта надо сидеть на скамейке?
Зачем меня звать?
– Завтра, – говорит Всеволод, не вставая, – завтра позвоню в больницу. Скажу, что племянник.
– Серьёзно? Ты на самом деле это? Такого не может быть. Просто не может быть. Ты придурок.
Не отвечает.
Качаю головой, не прощаюсь.
Надо будет к маме заглянуть, спросить, над каким проектом работает, можно ли посмотреть уже. Она покачает головой, в лоб поцелует, но не взглянет. Даже думаю иногда, что могу прийти избитый, окровавленный – и тогда она только в лоб поцелует, не заметит.