Выключить моё видео
Шрифт:
– Ладно, надо идти, – говорю, хотя не знаю, куда, – если что, я на пятом этаже живу. Если кто что скажет.
– Мы недолго, – тихо обещает долговязый.
И садится к девчонке обратно. И хотя они мелкие, и говорят о ерунде всякой, но почему-то страшно захотелось остаться, сидеть на лавочке, курить «Winston», смеяться над жирным, утешать Настю. Не похожа на шалаву, хотя и кофта дурацкая, и джинсы с низкой посадкой оголяют полные бока.
И это ничего не значит, потому что когда я мелким был – тоже все обзывались, хуже даже.
Как меня называли?
Как меня называли?
Не помню.
Но
Просто бы ушли вместе сидеть.
Я так не могу.
Если бы отец и мать носили и не выходили никуда – не смог бы сопротивляться, спорить.
Но им всё равно.
Я еду на Чистые. В вагоне шесть человек забились по углам, не читают, музыку не слушают, оглядываются беспокойно. На «Трубной» в вагон заходят полицейские, трое, все в чёрных масках, от которых становится ещё страшнее – ведь у них частью формы выглядят, точно они лица хотят скрыть. Думаю, что им хотя бы опускать маски надо, когда к человеку подходят – как гаишники козыряют, как мужчины раньше шляпы приподнимали. Они подходят к мужчине в углу. Может быть, потом ко мне – но не двигаюсь с места, потому что слишком сильно брезгливо-радостно-облегчённое – не меня, не меня. Вынимаю один наушник, прислушиваюсь к тому, что говорят. Спрашивают пропуск. Мужчина шарит по карманам, огрызается. Взрослый, пожилой, лет пятьдесят – иначе за телефон бы схватился, а так в бумажки верит. На «Трубной» они выходят вместе, а полицейские не оборачиваются ни на кого больше. Глаза мужика растерянные, незлые, я взгляд отвожу – что сделаю, ничего.
Не хочу вмешиваться, я кто такой, а кто бы вмешался? Никто.
У меня пропуска нет, конечно, я и не думал, что на самом деле так всё строго.
Закрываю глаза, представляю Веру, почему-то в очень коротком платье. Она в таком коротком в школу никогда не приходила, но однажды видел в парке Горького – она лежала на газоне под балюстрадой, загорала. На следующий год балюстраду отремонтировали, но точно помню, что тогда ещё было много крошащейся штукатурки, острых краёв.
А Вера лежала, в джинсовых шортах и лифчике, прямо на зелёной немнущейся траве, без коврика, пиджака, брошенного на землю, без ничего. Только футболка белая под головой. И я почувствовал, как трава щекочет её кожу, как мошки ползут по стебелькам, по ногам, животу. Вера уже успела немного загореть – в школе сидела белая, а тут золотистая, разглядел даже светлый пушок на ногах, выгоревший от солнца. Вообще-то они бреют все, и давно, класса с восьмого, но тут вроде и неопрятно – а смотрится по-другому.
В какой-то момент подняла голову, а я отвернулся – не хотел, чтобы заметила.
Поднялось тёплое от ног, разошлось по телу.
Что это было?
Потом только понял, что.
Лифчик на ней был не от купальника, а самый обыкновенный, белый с цветочками, такие часто у девчонок увидишь, у семиклассниц даже. Вспомнил стыдное – как развлекались с пацанами тем, что затаскивали кого-то в женскую раздевалку перед физкультурой, а сами оставались, держали дверь, слушали, как визжат девчонки. Но они, кажется, сразу понимали, в чём дело, поэтому никогда не кидались на того, кто оказывался внутри.
Так, кричали больше.
Сейчас-то никто так не делает, выросли. Но маленькие лифчики с цветами я запомнил.
Да.
Это меня заталкивали.
Мелкие были, понятно, тупые.
Пошёл к метро, к «Октябрьской», но никак не мог из головы выбросить.
Потом потихоньку забыл, но вскоре появился повод написать – мы должны были бежать кросс (за честь школы), я, Вера и ещё ребята. Но никто не спрашивал, а так, сказали только, посмотрев на нас на физкультуре, – так, завтра бежите отстаивать честь школы, ты и ты. На стадионе. Оденьтесь как теперь, возьмите воду и что-нибудь от солнца.
Всё.
С нами не обсуждали.
Кажется, только Вера обрадовалась.
Обрадовалась, а меня взбесило.
На «Чистых прудах» вышел один, всё ещё вспоминая – так и не побежал ведь, сказал, что плохо себя чувствую. И это ещё более жалким вышло, чем если бы побежал.
Да и Вера была.
Но тогда появились какие-то иные мысли, уже не о парке Горького и золотистой коже, другие, непохожие.
Вот и будут вертеться в голове, пока пойду бульваром мимо закрытых кафе.
Одно, впрочем, открыто, возле люди стоят. Значит, кофе с собой. Останавливаюсь тоже.
Какая-то женщина брызгает на руки антисептиком. Резкий запах бьёт в нос, кашляю. Люди в очереди шарахаются. Хочу сказать им, что не болен, но глупо прозвучит.
И все «Чистые» насквозь пропахли антисептиком, ничем не пахнут больше – ни застоявшейся водой, ни осыпавшимися голубиными перьями, ни тюльпанами. Или это я ничего не чувствую, во мне что-то сломалось, кончилось?
Чёрт. Останавливаюсь, морщусь. Горячее.
Чёрный всегда выходит горячее – если американо с молоком можно пить почти сразу и не бояться, то с этим не выйдет. Надо привыкнуть.
Надо написать.
Кажется, в центре ничего не заканчивается – только у нас на Марьиной Роще тихо, недвижно. Эти малолетки сидели – ну так они из протеста. Пускай бабушки из окон посмотрят, взбесятся.
Кофе чуть остыл, можно попробовать осторожно, легко.
Мимо проехала машина «Росгвардии», но не остановилась.
Немного хотелось, чтобы остановились.
Тогда бы написал отцу.
Он бы посмотрел на экран кнопочного телефона (наверное, единственный человек в Москве, который с таким ходит; для работы у него хорошая техника, а для себя не нужна) – и в очередной раз убедился, что я непоседливый, что не могу просто заниматься творчеством или делами. Сам-то он всегда мог.
Получается, что я не могу не мешать.
В метро спускаться не стал – пропуска нет, загребут, как того мужика. Тут до дома километра четыре, фигня. Пройдусь. Домой всё равно не хочется.
Написать?
Кому написать и сказать – иду по улице, кофе остыл, никого и ничего, каштаны цветут, и никто не видит, машины не останавливаются, лиц водителей не разглядеть?
Антисептик выветрился с рук, запахло пылью и каштановым цветом.
Свернул со скуки в незнакомый дворик, а там в сгущающемся закатном свете горят на стене дома огромные буквы: