Закон души
Шрифт:
— Тамара? Ирина? Ия?
— Не угадаешь. Домна!
— Учится или работает?
— У своем у пузе чугун варит.
— Очко, Мацвай. Хорошая покупка.
— Торопливо, Кирюша, трудились над тобой родители. Черновую обдирку основательно сделали, на чистовой в штурмовщину вдарились.
— О совести заботься.
— Забочусь. В морозилке держу. В холодильнике «Юрюзань». Скопом все простофили не угрызут! Да, держи рублевку. «Гамлет» в широкоэкранном. Смотайся после смены. Два билета на восемь. Возьми по тридцать копеек. Кровь из
— Ищи лопуха.
— Лопух передо мной.
Мацвай был доволен, что при случае сможет потешать знакомых своей сегодняшней покупкой.
У добряков повышенная ранимость. Перед наглостью они беззащитны. Кирилл расстроился. В цеху молчит, дома симфонии слушает.
Когда я забыл думать о розыгрыше, который ему устроил Мацвай, Кирилл сказал:
— Помнишь, ему стопу ноги валком раздробило?
— Кому?
— Да Мацваю. Страдал, охрометь боялся. До того высох — портрет на стене. Я ему книги, передачи. Признался Мацвай: родичи реже приходят. Кто он был для меня? Никто. Лишь в одном цеху… Его отцу врачи прописали женьшень. В городе флакончика не было. Я выхлопотал через Министерство здравоохранения. Выздоровел старик. И еще я старался. Ух! И наконец — благодарность. Позавчера слушаю «Пятую симфонию» Чайковского. Не могу не думать под такую музыку. Глубина, как около Филиппинских островов. Слушаю — и мысль: «Почему много людей, у которых каверзная реакция на заботу? Пережиток прошлого? Что-то я нигде не слыхал, что есть такой пережиток».
— Вали чохом на пережитки.
— Что же тогда? Военная пагуба? Но ведь война давно кончилась. След, понятно, страшный оставила. И все-таки… Жестокосердие? Но почему? В ответ на добро?
Больше Кирилл не заговаривал о Мацвае.
Кирилл всепрощенец, но однажды кому-то не простив, он уже не простит ему никогда.
Я вырос в деревне. Нас было пятеро: отец, мать, я и две сестренки. Папа и мама нами очень мало занимались: все на колхозных работах.
Когда отец воевал с немцами, мы бедствовали. Урожай не урожай. На трудодень получали от силы двести граммов ржи или пшеницы.
Спасало молоко.
Перегоняли на сливки. Сливки пахтали. Сбитое масло везли в город, на базар. Обрат заквашивали на творожок. Творожок тоже в город. Продадим, купим муки, картошечки, маргогусалину. Над каждой крошкой трясемся. Отощаем до того, что самих себя с одрами сравниваем. Случалось, что и опухали. Жалели тех, кому нечем было спасаться. Проклинали фашистов.
Папа вернулся с войны израненный. Посмотрел, послушал, говорит: «Разорились страшенно! Ничего не поделаешь. Надо было для победы. Скоро оклемаемся. Как пить дать».
В сорок седьмом, слышу, шепчет маме. Глухая осенняя ночь. Темнотища за окном, будто всю землю распахали.
— Стремишься, работаешь, ан не к вёдру оно.
— Да, год от году не легче.
— Неправильность происходит в деревне.
— Ильич мало годов правил, здоровьем был плох, а ездил
Отец круто переменился. Раньше, приходя перекусить, совсем не засиживался дома. Поел — и как не было. Мы, я и сестренки, жаловались матери: «Чо папка с нами никогда не поиграет?» Она отшучивалась: «У него в сапогах горячие угольки. Сидит — жгутся, бежит — ничего».
Теперь отец неохотно уходил из дому. Часто прихварывал — на ненастье мучили раны. Он сделался вялым. Прежняя упругость возникала в нем лишь тогда, когда он, как подсмеивалась над ним мама, вдарялся в критику.
То, что он больше стал бывать дома, невольно привлекло его внимание ко мне и сестренкам. Он удивился, что я уже разбираюсь кое в каких житейских сложностях.
Он сказал маме: «Паша, наш Глебка-то, бесененок, кумекает не хуже взрослого».
Она вздохнула: «Своих детей не знаем». Отцу было трудно без собеседника. Он обрадовался, что сможет поверять мне свои думы.
Я жалел папку. Его маята щемила мое сердчишко. Я ненавидел всех, кого ненавидел он. Например, председателя колхоза Парфентьева, сплавлявшего в город для собственной и своих прихлебателей поживы общее добро.
Парфентьев запугивал на правлениях колхоза тех, кто пытался узнать, сколько денег наторговали и где это оприходовано в гроссбухе.
— Под кого подкапываетесь?
Я презирал ученого Стриблянского. Он был доцентом ветеринарного института и наезжал к нам в деревню. Стриблянский разработал рацион для кормления коров, телят, племенных бугаев и проверял его на нашей ферме. Доярки, телятницы, пастухи хвалили рацион Стриблянского: удои повысились, увеличилась жирность молока, молодняк прибывал в весе чуть ли не до килограмма в сутки. Падеж прекратился: доцент собственноручно делал скоту прививки, а также сам его лечил.
Поначалу к Стриблянскому паломнически-свято тянулись колхозники: «Большой человек! Добьется справедливости». Они поверяли ему сокровенно-горькое, просили избавить от злыдня-председателя, сделать в правительство запрос, когда сбавят налоги и спишут недоимки.
Стриблянский выслушивал их молчком. Склонит голову, крупную, глянцевеющую зачесанными назад волосами, почтительно застынет и лишь время от времени действует кочковатыми бровями: кинул вверх — разгневан, сшиб — в грозном недоумении, перекосил — мудро вникает в суть.
Едва исповедь кончалась, он вынимал твердокожий блокнот, петлял вечным пером по белым страницам.
Потом хватко пожимал руку ходока, растроганного его вниманием, истово кивал на слова благодарности:
— Подскажу где надо.
После, встречаясь в деревне с теми, кто обращался к нему, он говорил проникновенным голосом:
— Доскональным образом обсказал… Заверили — делу будет дан ход.
Кое-кто, отторговавшись на городском рынке, осмеливался побеспокоить Стриблянского в его двухэтажном рубленом особняке.