Закон души
Шрифт:
Над заводом дрожало красное марево. В мареве чеканно чернели трубы мартенов. Самая высокая плескалась длинным зеленым огнем. И казалось, что небо, грифельно-темное над ее жерлом, вот-вот вспыхнет.
Тротуар неподалеку от промбанка был искромсан пневматическими молотками. Из асфальтовых развалов парило. Я прыгнул сквозь облако и ощутил веками, что на ресницах прибавилось инея. От того, что ресничный иней стал мохнатей, я почему-то испытывал удовольствие. Именно в этот момент, когда в моем настроении возникла солнечная точка, к моему затылку прилетел кусок асфальта. От белого взрыва боли я как бы сделался невесомым, потому и не почувствовал
Я шагал, пошатываясь. Сполох над самой высокой мартеновской трубой уже не трепыхался. Красное марево истончалось, угасая с исходом доменной плавки. Панорама завода теряла грозную твердость. И небо, в котором металлургический дым сгрудился в горные хребты, принимало добрый сизый оттенок.
Затылок он мне не пробил: спасла опушка шапки. И голова вроде не болела, но была мозговая возбужденность, отгонявшая сон. Правда, я задремывал, но только на мгновение. Напрягался и разрывал пуховые нити дремы. И тотчас Женя высыпала в мою горсть теплые монеты — два гривенника и два двадцатчика, потом мы стукались лбами, доставая авторучку, и дыхание Жени надвигалось на мои губы, а после я видел ее глаза — в одном, около зрачка, коричневый треугольничек, — хрупкую длинноту ее шеи, замкнутой от ключиц до подбородка рубчатым воротником, черный материал свитера, обжавший грудь, и тут воображение продляло жест, который у меня было возник в цирке, когда я стоял перед Женей, но который я заковал в себе, и мои ладони плыли по черноте свитера, и были застенчивы, и не обижали, и Женя не прогоняла их.
Я падал, как в волновую впадину, в легкое забытье. Через миг меня снова возносило в пробуждение. И с каждым разом сильней истончалось воображение, как то красное зарево, перед которым я упал, и все во мне подчиняла тревога о Жене.
Что он за человек, тот, с антрацитовыми глазами? Что заставило его оглушить меня обломком асфальта? Безнадежность? Или не в новинку для него рушить на землю человека? Наверно, безнадежность. Странный какой-то. Малахольный. Да что я его облагораживаю! Женя бы не скрылась, если бы он не был опасен. Правильно, что скрылась. После того, как шарахнул меня, наверняка махнул на трамвае на правый берег и стучался к ней в квартиру, а то и добыл где-нибудь в подвале топор, взломал дверь и… Нет-нет, соседи не допустят. Да что соседи? Разные они, соседи. Всякое случается при соседях.
Поднялся до рассвета, чтобы заглушить тревогу повторением атомной физики. Только зря выходил на кухню. Ничего не пошло в голову: ни то, как Резерфорд выбил альфа-частицами протоны из атомов азота, ни то, что такое искусственная радиоактивность, открытая супругами Жолио-Кюри.
Утром побежал к заветному киоску.
Изнутри к оконцу была приложена бумажка. По ней простым карандашом:
Порядок! Жива!
Повернул обратно. Пришлось рысить: мороз. Не заметил, как прихватило ухо.
Все-таки заставил себя учить атомную физику.
В два часа пополудни снова был у киоска. И опять за стеклом бумажка, только надпись другая и уже красным карандашом:
Прежняя киоскерша обедала с часу до двух.
Все течет, все изменяется. Утешусь-ка философией, сяду в автобус и покачу к проходной. Пока еду, пока иду по тоннелю, да пока приму смену, тут и гудок — становись к станкам.
Сел в автобус. Посматривал на мельканье заиндевелых проспектных деревьев, на бег мальчишек по льду пруда, на черный наш завод, начадивший дыма на всю вселенную — сквозь него нигде не пробилась нынче небесная сининка.
Тоннель. На стенах под матовыми колпаками электрические лампочки; над колпаками, будто тарантулы, проволочные сетки.
Шуршание шагов. Длинное, слитное. Но нет-нет и возникнет цокающий звук подковки, гулкое уханье резиновых сапог или хлопки подошв, похожие на бой валька по белью.
Кто-то уцепился за хлястик моей «москвички», Кирилл. Весело жмурится.
Он.Была?
Я.Была.
Он.Превосходно! Почему кислый тон? Что-нибудь не так?
Я.От удачи к смятению и — в безнадежность.
Он.У нее другой настрой.
Я.Сомневаюсь.
Он.Сегодня видел и беседовал.
Я.Я не дитятя. Что ты меня в качалку и в рот сахарную пустышку?
Он.Эх ты, Ерепенькин сын. Никто и не убаюкивает тебя.
«Наверно, помирилась с «товарищем!» Умолил, что ли?»
Он.Немножко, Дипломат, говорили о тебе.
Я.Зацепку придумал.
Он.Она спросила: «Рядом со мной паренек сидел. Приятный паренек. Не из вашего цеха? И нажала снизу на кончик своего носа. Я сказал: «Из нашего. Только не паренек. Женатик».
Я.Брехло! Как я теперь? Четвертовать тебя мало.
Он.Эксперимент. Психологическое зондирование.
Я.Ты мне судьбу испортишь.
Он.Наоборот, выправлю.
Я.Судьба тебе не лист железа.
Он.К сожалению. Доверься. Кому я когда повредил?
Я.Да уж куда уж.
Он.Почему она не дождалась, когда выступит Леокадия Барабанщикова?
Я.И я не дождался.
Он.Что стряслось?
Я.Новое что-нибудь выведал?
Он.Эгоист! Сложность. Она… у нее действительно трое детей. Девочка и мальчик ходят в садик, старший второклассник. Постараюсь пробить мальчика в интернат. Она соберет справки, и начну хлопотать. Знаешь ведь, она целыми днями в киоске. Как пришитая.
Я.Еще кто у нее в семье?
Он.Не посмел спросить.
Невезучий я. У других отцы до сих пор живы-живехоньки, мой давно в земле, да так умер, что боль от его смерти совсем не притупилась, будто вспыхнула вчера. Многие мои сверстники завели семьи, а я все холостячу.
Обычно парней моего возраста привлекают лишь девушки, а я влюбился в женщину, у которой детишки и, наверное, муж, способный на убийство.
Я работал на трех станках: станок для обдирки огромных деталей (случалось вытачивать на нем валки до шестидесяти тонн), для обдирки малых деталей (малые-то они малые, но без крана не поднимешь) и шлифовальный, на котором можно полировать валки, установив графитовый круг.