Записки уголовного барда
Шрифт:
Приводит в кабинет. Указывает пальцем в угол.
— Вон туда. И не вздумай курить, а то на шмон пойдешь.
Сижу на привинченном стуле, жду Глушанкова. Разглядываю щели в полу в плинтусах— может, малява где, спичка, бритва...
Взвизгивает дверь.
— Поди уж потеряли меня, Александр Васильевич?
На пороге стоит Онищенко.
— А где?..
— Думаю, больше с ним не увидитесь. А нам еще работать и работать. Санкцию продлили на полгода, поэтому времени — во-о...
В камеру иду со спокойствием и тоской уже
В первый день декабря — дикий мороз. Решетку спешно затыкаем тряпьем. На ночь укрываемся всем, чем можно. Мне в вещевой передаче присылают из дома пальто. Модное, финское, в котором, вероятно, полагают, я выйду под расписку. Хожу в нем день, другой, третий... Если санкцию продлили, должны принести ее с уведомлением под роспись. Если нет — выгнать.
Четвертое декабря, вечер. Никто не идет. Завтра тюрьма уже не имеет права меня держать. Неужели выпустят?
— Все, Санек, ничего у них нет. Завтра тебя нагонят, — ободряет Петруха.
Лежа на спине, прислушиваюсь к коридору. Тихо, ни звука. До утра не смыкаю глаз.
— На проверке выходи из камеры и говори, что санкция закончилась, не имеете права дальше держать. Вызывай прокурора! — горячится Петруха.
Подходит время проверки, хлопают двери. Смотрю в щель кормушки.
— ДПНК на коридоре.
— Значит, точно за тобой.
Входят трое. Петруха спрыгивает со шконаря.
— Гражданин начальник! У человека санкция кончилась, а его держат. Давайте прокурора!
— Дам пиздюлю, а не прокурора! Новиков, собирайся с вещами.
— За что, начальник? — радостно улыбается Петруха, — я же за то, чтоб все в натуре по закону...
Скидываю в мешок пожитки, сигареты. Надеваю пальто, шарф, белые кроссовки.
— Ну, ты в натуре прикинут как на волю!
Обнимаемся на прощание. Выхожу с грустной радостью.
— Куда меня, начальник?
— Пока — на шмон. А дальше — не знаю.
— Какой сегодня день?
— Тюремный.
Через пять минут я в уже знакомом боксе. Осматриваю стены. Таракана нет, воды в бачке нет. Да и хрен с ними, главное — санкции нет.
Шмон прохожу легко и бодро, как комиссию в военкомате. Думаю, куда повезут. К прокурору на продление? Но для этого я не нужен — все сделали бы без меня.
Выпускать под расписку? Если так, значит прямиком в управление.
Всех выгоняют из боксов в коридор. Стоим вдоль стены, упершись в нее лбами.
— Куда, мужики? — спрашиваю у соседей.
— А кто куда. В основном по судам.
Выкликивают по одному. Бегу к машине не оглядываясь.
Капитан с повязкой на руке кричит из-за моей спины начальнику конвоя:
— Новикова в отдельную посади! У него санкция кончилась, его первым завезешь!
— Понял.
— В стакан, быстро! — командует конвойный.
Забиваюсь в железную клетушку, мешок уминаю под
ноги. Двери больно бьют по коленям. Общий отсек набит до треска. Поехали.
По поворотам и остановкам на светофорах
— Где мы, начальник?
— Сейчас узнаешь.
Выпрыгиваю на бетонный уступ. В сопровождении конвойного иду внутрь. По коридору до конца, налево... Из-за решетки окна улыбается рожа дежурного:
— Что, опять к нам в ИВС? Чего не здороваешься?
— Со свиданьицем.
— Во, бля, как на тюрьме наблатовался.
После всех бумажных формальностей — шмон. Отбирают ремень, шнурки, спичечный коробок— спички только вроссыпь. Потрошат сигареты, и через пару минут я в ледяной, грязной и вонючей камере номер 6. Сокамерников нет, стекла за решеткой нет, батареи нет, а за окном мороз минус двадцать пять градусов. И выжить в такой камере возможности тоже нет.
Осклизлый пол, двухъярусные нары по обе стороны. В углу бачок с водой, увенчанный алюминиевой кружкой без ручки.
Чтобы не замерзнуть, начинаю ходить взад-вперед, застегнувшись на все пуговицы до горла. Шапки нет — втягиваю голову в поднятый воротник. Голова еще почти лысая, поэтому первой начинает замерзать она. Следом — ноги. Чтобы хоть немного согреться, курю, обнимая ладонями самокрутку: «Правду», «Известия» и прочую официальную макулатуру на шмонах не отбирают, поэтому польза от социалистических газет есть в этих самых самокрутках. Через пару часов начинают отмерзать уши. Повязываюсь шарфом через голову, как пленный француз в 1812 году. Пока еще смешно, и есть надежда, что на ночь переведут в другую камеру.
С каждым часом ходить все трудней — ноги начинает сводить. Внутри все дрожит, и курево уже не спасает. Во рту горько, хочется пить. Подставляю кружку под кран бачка — вода не течет. Открываю крышку — в бачке корка льда. Пробиваю, черпаю и боюсь пить. Да и как ее пить, если колотит от холода внутри и снаружи. Как влить в себя еще одну порцию нестерпимой ледяной дрожи?
Настает вечер. Приносят миску баланды, хлеб и шлю- мак кипятка. Надо выжить... Съедаю весь суп и хлеб. Надо выжить... Медленными глотками пью через край из миски горячую воду. Как, оказывается, это хорошо— горячая вода.
Снимаю пальто, стелю на эти жуткие нары, сворачиваюсь в комок и закатываюсь в него, как в кокон. Подбираю фалды так, чтоб не осталось ни одной щели. Дышу в колени, и кажется, внутри теплее.
Через час шлюмаки уносят, а с ними и надежду на перевод в другое место. Нужно прожить ночь.
Становится еще холоднее. Полчищами набрасываются клопы. Они голодные, замерзшие и тоже хотят жить. Начинает сводить судорогой ноги и нестерпимо болеть нутро. Нельзя ни раскрыться, ни вытянуться. Колотит, как в лихорадке. Понимаю: это — пресс по-настоящему, и никто уже больше не поможет.