Зарубежный детектив (1989)
Шрифт:
— Ну а другие что-нибудь могут сказать?
Они дружно покачали головами. Я полез еще за одной десяткой.
Наверное, какие-то воспоминания десятка пробудила. К тому же для них деньги пахли пивом. И кто-то проговорил заикаясь:
— Я слышал, рассказывали… Что Юхан сражался в Сопротивлении во время войны. И еще, это уже Ольга говорила, К ним кто-то приходил, незадолго до того, как Юхан исчез, какой-то руководитель группы, что ли… Они попросили Ольгу выйти, им надо было поговорить. Ольга решила, они что-то затеяли, но потом Юхан пропал, и все на этом кончилось.
Я разглядывал его крупное иссиня–красное лицо. Желтоватые волосы, светло–карие глаза, нос, как неправильной
— А этот руководитель группы… Как его звали? Вы случайно не слышали?
Парень медлил с ответом, не выпуская десятку из вида. Я понял, что она поможет вспомнить ему любое имя, но любое мне было не нужно. Я отдал ему десятку и спросил:
— Может быть, его звали Фанебюст? Конрад Фанебюст?
Он покачал головой.
— Не помню. Честное слово, не помню.
Обод пришел на помощь:
— Лучше спроси Ольгу. Она должна знать.
Я согласился:
— Да, она должна знать, — повторил я в задумчивости.
Я помахал им рукой, что означало «общий привет!», сунул кулаки в карманы пальто и зашагал вдоль пристани к Песчаной бухте.
27
Профессор сидел один на лужайке перед школой унтер–офицеров, как по–прежнему называется это место, несмотря на то, что само училище после войны было переведено в другое место. Перед невысокой каменной изгородью стояло несколько выкрашенных красной краской скамеек, с которых открывался прекрасный вид на Коровий лужок и бывший тренировочный плац, затем — на тыльную сторону отеля Орион и на фабрику электрооборудования и еще дальше, на залив Воген, на Северный мыс и приземистые строения на той стороне.
Несмотря на теплый день, Профессор был в наглухо застегнутом зимнем пальто. Округлые щеки, нос с горбинкой и пронзительный взгляд сквозь толстые очки в роговой оправе. Странная манера втягивать голову в плечи придавала ему сходство с совой. Но прозвище Профессор он получил не поэтому.
Пути господни неисповедимы. Когда-то Профессор учился на математическом факультете, самые серьезные выпускные испытания уже были позади, и оставался лишь один устный экзамен. Занимался он очень напряженно, в последние дни читал запоем, видно, оттого и перегорел у него в голове какой-то предохранитель. До экзамена дело так и не дошло, полгода он провел в психиатрической клинике, три года в специальном пансионате, откуда он вышел молчаливым роботом с дистанционным управлением. Искусные умельцы накачивали его пилюлями и заставляли двигаться. Однако вернуть его к прежней жизни им так и не удалось. С тех пор он плыл по течению среди прочих отбросов, как пустая бутылка, выброшенная за борт. И так прошло тридцать лет, но он по–прежнему сидел на лужке перед школой унтер–офицеров в потертых, отвисших на заднице штанах, в перемазанных глиной ботинках и пил пиво прямо из бутылки.
Но взгляд, обращенный ко мне, был не лишен интеллекта. В нем было столько настороженности и гамлетовской проницательности, что невольно начинало казаться, что вся его жизнь — спектакль и все эти годы он играл, как на сцене. Как будто дал обет на всю жизнь, и так состарился и крепко обветшал.
Я был настолько предусмотрителен, что захватил с собой несколько бутылок пива, деликатно замаскировав их в авоське свежей газетой. Несколько таких пузырьков способны пробить брешь в обществе отчуждения, где я собирался провести сегодняшний день.
Я поприветствовал Профессора и сел на скамеечку к нему поближе. Первую бутылку я откупорил в его честь. Чтобы произвести впечатление «своего парня», вначале я отхлебнул сам и только потом,
Он молча схватил бутылку, поднес ее к губам и осушил всю одним глотком. В его глазах на какое-то мгновение мелькнула гамлетовская скорбь — и исчезла. Пустую бутылку он вернул мне.
— Как дела. Профессор? — спросил я его, как лучшего Друга.
— Дела идут своим чередом, — проскрипел он. Но произношение выдавало в нем образованного человека. — А как ваши дела?
Я кивнул, что должно было означать — все в порядке. Какое-то время мы сидели молча. Потом он покосился на мою авоську.
Я выудил еще одну бутылку, но открывать ее не спешил.
— Мне вообще-то Головешка нужен…
— Головешка! Зачем он тебе?
— Поговорить надо, о пожаре.
— А, опять о старых делах? Сколько же можно, о господи!
— И где Ольга, та, что жила с Юханом Верзилой?
— Ты хочешь поговорить о ней с Головешкой? — Он наконец-то проявлял любопытство.
— Нет–нет, она мне сама нужна.
— Вот как, — сказал он и, подумав, добавил: — Ольга здесь иногда появляется. Но со мной редко заговаривает. Она не нашего круга, если так можно выразиться.
— А какого она круга?
— Она и Юхан… держались как-то особняком. Когда он исчез, ее тоже не стало видно. Но Головешка…
— Да?
Он тяжело повел головой в сторону, словно хотел размять затекшую шею.
— В такой день, как сегодня, когда светит солнышко, я полагаю, его можно встретить в районе аэропорта. Попробуй там…
Я понял, что говорить ему мешали два обстоятельства: он не знал, кто я, и еще бутылка в моих руках. Бутылку я тут же открыл и протянул ему.
— Веум, — представился я.
Лицо его расплылось в лучезарной улыбке, но вряд ли от того, что он узнал наконец мое имя. Когда я уходил, он уже подносил бутылку к губам. В коричневом стекле сверкнуло солнце золотистой искоркой.
Я нашел Головешку в Песчаной бухте на солнечном склоне, обращенном к морю, на одном из пирсов старого гидроаэропорта. Он был в приятном обществе. На две парочки приходилось четыре бутылки, а полиэтиленовые пакеты свидетельствовали о наличии серьезных резервов. На этом каменистом склоне, покрытом щебенкой и редкими пучками травы, на солнышке было вполне уютно, если подстелить пальто, а под голову положить свернутый свитер. Разгоряченные выпивкой дамы уже расстегнули верхние пуговки, и по земле и по воде покатились волны томления. От солнечных бликов, разбегающихся вокруг торчащих из-под воды скал, рябило в глазах. Как и мои недавние знакомые из района Рыночной площади, обе дамы были неопределенного возраста, а мужчинам явно перевалило за пятьдесят. Одним из них оказался чернявенький горбун, похожий на татарчонка, с лукавым восточным лицом, какие нередко можно встретить на улочках Парижа. Он разгуливал с обнаженным торсом, в одних подтяжках. Грудь была белая, как мел, и совершенно как у женщин, что его не смущало. Впрочем, его не смущал и горб.
Головешка собственной персоной возлежал на спине, сунув под голову ладони, и щурился на солнце. На нем была серо–голубая ковбойка и коричневые брюки. Ботинки он снял и теперь любовался большими пальцами ног, торчащими из дырявых носков. Лицо пылало, как восходящее солнце на японском фарфоре. Подойдя поближе, я увидел, что кожа на лице была обгорелой и растрескавшейся, глаза слегка слезились, а голова была голая, как коленка. На сегодняшний день он был единственным живым свидетелем знаменитого пожара 1953 года. Достаточно было только взглянуть на его лицо, как становился ясен весь кошмар того пожара. Непонятно только, кому повезло больше — оставшимся в живых или погибшим.