Зарубежный детектив (1989)
Шрифт:
Я начал спускаться к ним по склону и почувствовал настороженные взгляды, обращенные ко мне. Дамы на всякий случай кокетливо одернули подолы своих юбок, и, видимо приняв меня за полицейского, карлик набросил пиджак на непочатые бутылки.
— Извините за вторжение, — сказал я. — Не уверен, что вы знаете меня в лицо. Моя фамилия Веум, и я хотел бы как-то компенсировать причиненное вам беспокойство.
Я протянул им открытый пакет, его содержимое явно примирило их со мной, и карлик сказал: «Милости прошу к нашему шалашу, как бы вас там ни звали».
Я тоже расположился под солнышком. Какое-то
Для этого времени суток здесь было на редкость тихо. Движение в сторону Осане не велико, а в Песчаной бухте суда не разгружаются уже несколько лет. За нашими спинами возвышались горные склоны, округлые и приветливые со стороны Флейен, крутые и мрачные — с другой стороны, где местная достопримечательность — флюгер в виде стрелы — упорно показывала нам направление ветра.
Я сидел, обхватив руками колени, и смотрел на море.
У крайней точки Северного мыса волны морщились серебристой рябью. Мимо промчался вестамаран в открытое море, вынырнув из воды, как огромное морское животное. Летнее небо, огласил его жуткий рев, после чего, неуверенно покачиваясь, как на ходулях, он направился на юг, к Суннхордланду и Ставангеру.
— Я вообще-то с тобой хотел поговорить, Головешка, — сказал я.
Сощурившись, он посмотрел на меня.
— Да что ты? О чем же?
— О событиях прошлых лет.
— Каких это — прошлых?
— Скажем, год пожара, 53–й.
Он резко поднялся и сел, лицо его исказила гримаса, и мне показалось, что его сухая кожа затрещала.
— О пожаре?
— Открываются новые факты. Я разговаривал с Сигрид Карлсен, вдовой Хольгера Карлсена. И еще кое с кем, — я наклонился к нему. — Ты единственный, кто остался в живых. Понимаешь?
Тут у него глаза буквально на лоб полезли.
— Уж я-то знаю, как-никак. Я каждое утро вижу в зеркале свое отражение. Вот уже тридцать лет. А ты что в этом понимаешь?
Я кивнул, не зная, что ответить.
— В тот день у меня отняли жизнь. До того я был обычным рабочим парнем, не хуже других. И что со мной стало? Потребовалось несколько лет, чтобы ожоги более или менее зарубцевались. В первые годы у меня на лице была незаживающая открытая рана, а неудачным пересадкам кожи я и счет потерял. Вся жизнь пошла под откос, и забыть я это не могу, Веум! — Он схватил бутылку не глядя и сделал большой глоток. Отхлебнув еще раз и немного успокоившись, он продолжал: — Так что тебя интересует?
Все остальные молчали. Только слушали. Низко над головой пролетела чайка и закричала жалобно и хрипло, словно вспоминая жестокое прошлое.
— Я бы очень хотел, чтобы ты рассказал мне о том пожаре, попытался восстановить в памяти все, как было.
— Все, как было, — повторил он тихо.
— В день пожара… Производственный цех так и стоит у меня перед глазами, как будто это было вчера. Краску
Он задумался, и мы, слушавшие его, затихли.
— В самом низу располагались баки, где происходило окончательное смешивание, оттуда краска подавалась на разлив, по конвейеру двигались пустые канистры, их заполняли и паковали в картонки, которые отправляли в экспедицию.
Я разглядывал изуродованное лицо Олаи Освольда и пытался представить его в пятьдесят третьем. Ему было тогда лет тридцать. Не слишком могучий, скорее плотный и коренастый рабочий парень, на которого можно положиться. Бицепсы его и сейчас оставались крепкими. В общем, такие ребята могут достойно нести свою ношу. Но лицо… Каким он выглядел раньше? Какого цвета были волосы — светлые или темные, — понять это теперь было невозможно.
— У нас каждый отвечал за свой участок, но не так, как на конвейере, уж, во всяком случае, у нас, в производственном цеху, было по–другому. Здесь приходилось быть предельно внимательным, нужно контролировать качество и следить за составом и всевозможными добавками. На месте не посидишь. Каждый отвечал за весь производственный процесс на своем участке. Мы сами брали все замеры, а если вводили какой-то компонент, то сами и размешивали вручную — работенка не для слабосильных. Но это было не самое страшное. А самое страшное — это был воздух. Чистым его не назовешь. Всегда с какими-то испарениями. Разбавители, которыми мы пользовались, теперь запрещены. И правильно. К концу рабочего дня башка становилась чугунной. И постоянно болела.
— Но почему вы не сообщали этого руководству?
Он усмехнулся.
— Конечно, сообщали. Но не забывайте, ситуация на производстве тогда была иная. Администрацию не волновало мнение простых работяг. Да и Хольгер был слабоват и в самый ответственный момент отступал. Я не хочу обвинять во всем Хольгера, как это делали многие. Но согласитесь, если он действительно считал, что в производственном цеху утечка, он был просто обязан настоять на своем и добиться прекращения работы. Объявить забастовку до выявления причины.
— Ты хочешь сказать, что он сам был не уверен в этом?
— Я сказал то, что думаю. И повторяю: если существовали основания для, беспокойства, он был обязан предупредить людей и вывести их из цеха.
— Хольгер никогда не говорил с вами об этом?
Он покачал головой.
— Но я замечал, что его что-то волновало. Мой пост был предпоследний, за мной оставался только он — Хольгер, бригадир. Он сидел в своей маленькой кабинке, за стеклянным окошком, и вел табель рабочих часов и расхода различных материалов. Я много раз замечал, что он сидел там, задумавшись, ничего не видя перед собой. Однажды он поднялся ко мне, все очень внимательно оглядел и говорит как бы невзначай: «А ты ничего не чувствуешь в воздухе, Олаи?» Я повел носом и отвечаю ему: «В этом воздухе всегда что-то чувствуется. Чистым, как на улице, он не бывает никогда». Больше я ничего не сказал, только пожал плечами. А за день до пожара он опять ко мне поднялся и сказал: «Олаи, мне надо отлучиться. И пока меня не будет, не мог бы ты приглядеть за всем хозяйством?»