Здравствуй, ад!
Шрифт:
И пускай мальчики-е-пальчики занимаются своею физикою-с-лири-кой. Ведь это так интересно, так перспективно-перспективно. С самой главной перспективой нашей жизни — гробом (перспектива человечества— это его гроб, не правда ли, сотрудники материи?).
А дальше вас ждут те же сковородки. Перспективнейшие сковородочки! Размером с синхрофазотрон или поболее. Для творческих коллективов, лабораторий. Вертелы, массовые и личные. И даже новые научные эксперименты, пробы, открытия, поиски — на вашей же шкуре, на вас самих.
Правда, там примитивнее: черти работают бессменно и творческих отпусков не берут, не говоря уж о простых, о календарных. Классификация столь же проста и примитивна.
А так как милость Божия, творца Вселенной вкупе с адом, безгранична, то кое-кто окажется в чистилище. Гаусс, Ферма, Лобачевский, Эйнштейн. Надо бы переписать историю науки заново: кто пойдет (пошел) в чистилище, кому уготован ад.
Эвклид сидит в чистилище и чертит, чертит, чертит, доказывая пятый постулат. Джордано Бруно, еретик, безусловно, в аду. В холодном. Колмогорова ждет чистилище. Огшенгеймера с Теллером — ад. Норберт Винер в аду, Джон фон Нейман — в аду. Ньютон в чистилище, играет в шашки с Ницще. Джеймс Уатг — в аду, Фарадей — в аду. Готфрид Лейбниц — в чистилище. Демокрит вот уж какую сотню лет мытарит срок в аду, считает атомы. Коперник в аду. Стефенсон в аду. Гераклит философствует в чистилище, по пояс в воде. Дарвин — в аду. Зигмунд Фрейд — в аду. Коллега Юнг — в чистилище. Оно же ждет Эрика Фромма.
Великолепная история познания! Биография прогресса: путь в ад устлан добрыми намерениями. Томас Мор — в аду. Томас Манн — в аду. Там же Томас Мюнцер. Томас и Сека, карлики Петра Великого, в чистилище… Что ждет Томаса Венцлову? Не знаю. На Гутенберговой спине верстают «Вестник ада», бюллетень прибывающих, для оповещения (отпечатка Библии, увы, не помогла бедняге — слишком велик грех печатного станка!).
Можно долго и уверенно перечислять великих сего ада. И почти безошибочно определять их загробную судьбу. Биографии известны, помыслы понятны. Ведомо, кто что сделал и как это откликнулось, чем это пахнет. «Жизнь замечательных людей», вторая серия, продолжение: «после смерти» (они же бессмертные!). О тех, кто в чистилище — в желтой обложке, с виньеточкой. О тех, кто в аду, — в красной, с черной траурной рамочкой. С описанием прибытия, содеянных грехов, согласно списку — подробнейшим описанием мучений, с экспозицией по кругам ада — все, все как оно есть!
…Это было не во сне, а на вокзале. Стоял июнь, совсем не холодно. Третий день мы сидели на привокзальной площади, третьи сутки — мать, братец и я. Сидели на вещах, чтобы не уперли. Иногда мы с братцем уходили погулять вокруг вокзала. Мы видели решетку ворот, клозет и грязь. Мы больше ничего не видели, только: черно-серая грязь, чугунная решетка вокзальных ворот и клозет, самый заурядный, заплеванный, захарканный, с надписями и рисунками — самый обыкновенный вокзальный клозет. Наверное, вся эта тройка была символом, очень емким: эпохи ли, жизни ли, не знаю. Тогда, восьми лет от роду, я этого не понимал.
На вокзале жили доходяги, двое или трое, с лицами, отекшими от постоянного голода, с животами, отвисшими, как у беременных жен. Это были свои доходяги, вокзальные. А под вечер, когда рабочий день кончался, на славу потрудившись во имя родины, на площадь с доблестных заводов-фабрик стекались многие десятки доходяг. Владельцы вещей, сидящие на них, ждущие поезда (сутки, двое, трое, четверо) становились зоркими и. бдительными. Пришельцы торопливо разрывали мусорные ящики, жадно поддали объедки. Их не так-то много было, этих объедков, но кое-что перепадало. Счастливцам.
В трех метрах от нас, от нашего бивуака, разбитого на чемодане и узле с постелью, еще с утра лежал костяк рыбешки, обглоданный вчистую кем-то накануне. Почти растоптанный, черный от грязи. Вокзальные доходяги им брезговали. Они были элитой, вокзальные, местные. К тому же не работали на благо родины, в их распоряжении был целый божий день…
К загаженному костяку подошло ОНО. Лицо было таким худым и страшным — черная маска! — что нельзя было понять, кто это, мужчина или женщина. ОНО пришло на площадь слишком поздно. Все баки с мусором были выпотрошены, все было съедено дочиста, даже объедки. И тогда ОНО увидело растоптанные рыбьи косточки, в трех шагах от нас. Схва тило их и стало жадно есть… ОНО пришло слишком поздно для других помойных благ. Почему? Может быть, на фабрике-заводе было совещание? Подписывались на новый заем, конечно, добровольно? В том самом году нашим славным атомщикам были подарены за ум и доблесть как стимул для стараний красивые особняки… И черное лицо, жующее растоптанные кости летом года 1946-го, в моем благоустроенном родном аду.
В вагоне не спалось, в грязи и говне. Я был, как обычно, голоден. И как обычно, в грязи и говне. Соседи примеряли ботинки, колебались: ботинки или сапоги? Они разматывали свои грязные добротные портянки с увлечением, истово-искренне. Один примерял. Другой поощрительно ржал. Их слегка удивляло, что я не участвую в общем веселье. Но что я мог сказать о сапогах с ботинками? Ни-че-го-шень-ки не мог-с!!
А рядом, громко и упорно, храпела чья-то жена. Храпела беспрерывно, вдумчиво, настойчиво, всепроникающе. Храпела так, что надо было сдернуть ее с полки за ногу и грохнуть головой о грязный пол, суку… Храп был с перерывами, объемный, подлый; спала, задрав ноздри кверху, к вагонному небу — крыше…
Соседи довольно хрюкали: словами и смехом. В самом деле: сапоги или ботинки? В чем, в конце концов, эта дилемма хуже или лучше, чем «волна или частица?», «добро или зло?», «быть или не быть?» В аду все равно нет выбора: выбирают черти, за тебя. И за Господа.
По радио лилось эстрадное веселье: «ля-ля», «ха-ха!» Красивые добрые песни пел лирический баритон. Потом частушки. Пели душки (или нюшки?). Затем— о море… Я сидел в большом передвижном котле, вонючем котле, котле на колесах, соединенном системой буферов с другими такими же. В котле номер восемь, голодный и злой. Передо мной лежала статья из «Лайфа», подарили в Главном Котле как коллеге. Речь шла о «рассерженных молодых людях», об этих самых молодых английских мудаках. Я смотрел на фото. Недовольные сытые морды… Господа, вам-то что? Оглянись во гневе, мистер Джон Осборн! Кинси Змис, Джон Брейн— рассердились! Не понюхав и сотой доли ада, не имея понятия о том, что такое последние круги.
«Прилично одетые», сытенькие, мыслящие, они, видите ли, недовольны. Недовольны всем, они протестуют, их не устраивает жизнь как она есть… Пошли бы вы в жопу, жирные мудаки! Кого она устраивает, жизнь?
— ЖИТЬ ВРЕДНО!
Так же вредно, как пить и курить. Так же, как заболеть опасной венерической болезнью. Да это и есть болезнь: жить.
У них, рассерженных, были предшественники, «потерянное поколение». Что вы потеряли, голубятки-нытики? Что можно потерять, кроме бессмертной души, которая в аду? Все эти Херуаки и предшественники Хуингуэя. Мужественные бороды, охотники на львов из тяжелых орудий, битнички-ебитяички, ксю-сю-экзюпери. Так удобно, так замечательно: найти укромное, нежаркое место в аду. Воспевать его, в ладу с собою и чертями («эти вещи, Жанна, право же, не стоит замечать»). И быть «этичным перед собой», коль это «заменяет веру в Бога»… Гуманно и красиво, очень мужественно. И, главное, честно. Уклонились — и — молчок! Мудро молчим. «Делаем свое дело».