Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
– Я смотрю на тебя, Юрочка, и думаю: какой пропадает актер, режиссер, ты так интересно рассказываешь, вот если б ты так и написал. А? Ну что? Хорошо, что ты пишешь рецензии, статейки, пишешь легко, изящно, но ведь это пыль, пусть даже и золотая, а все одно – пыль, дунет ветер времени, и слетит эта пыль Бог весть куда… У тебя ж талант, может, не меньше, чем у Леонида Андреева. Вот ты уж и хмуришься от нетерпения что-либо возразить мне.
– Не возразить, а просто сказать тебе, что я действительно давно задумал написать пьесу, может, не одну, а несколько, сколько получится, о русском театре прошлого, о трагической судьбе крепостной актрисы Екатерининской эпохи, об актрисе Асенковой, которую полюбил. Но, конечно, все эти замыслы я хотел бы воплотить в форме легкого водевиля, где много шуток, смешного вообще, происходит какая-нибудь перепутаница, безобидная, но веселая. Не люблю я трагических вопросов нашего времени: «Кто виноват?» и «Что делать?». Мне хочется воскресить на сцене старину, ну хотя бы вспомнить
– Что-то не пойму тебя… То ты говоришь о павловском времени, о «Красном кабачке», какой-то фантастической истории, а сейчас, оказывается, появляется вестник от Екатерины, – весело улыбаясь, сказал Федор Шаляпин. С каким удовольствием слушал он Юрия Дмитриевича, понимая, конечно, что он рассказывал о двух своих пьесах, но делал вид, что этим недоволен.
– А у меня все перепуталось, перескакиваю с одного замысла на другой. Это две разные пьесы теснятся у меня в голове.
– Запиши хотя бы одну, чтобы избавиться от этого замысла. Все писатели, мои друзья, говорят об этом: пока не запишешь, дескать, все время замысел торчит в голове, как осиновый кол. Рассказывай, я слушаю тебя, а мне дай бумаги, что-то беспокойно моим рукам, так и бегают по скатерти в поисках карандаша или хотя бы кусочка угля…
Беляев знал об этой страсти Шаляпина и заранее приготовил бумагу и карандаши и вывалил все это на скатерть, на свободное от закусок место. Шаляпин взял бумагу, а Беляев продолжал свой рассказ…
– Я, Федор, люблю водевиль, это комическая сказка, но сказка, которая не дает нам спать, она врывается в нашу тихую, размеренную жизнь, в устоявшуюся действительность, где все вроде бы правильно, все связи нарушает, а потому становится весело, беззаботно… Люди отдыхают во время спектакля, а потом задумываются. Тут и любовь, и романтика, и поэзия, и хаотичность, и бессистемность… Ох, не люблю эту тихую размеренность, где все заранее знаешь, где все предопределено логикой быта и положением в обществе. Так и хочется запустить в эту тихую заводь какую-нибудь мою Путаницу, которая бы все путала, путала, путала, чтоб не распутать…
Юрий Дмитриевич лишь на мгновение приостановил свой рассказ, жадно поглядывая на ловкие движения рук Шаляпина, двигавшихся по чистому белому листу бумаги… Пускай себе рисует… Отвлекать нельзя…
– И вот представь себе такой сюжетик. В Прологе появляется моя Путаница, этакая миленькая особа, небольшого роста в бархатной шубке, но с огромной горностаевой муфтой. И сразу же начинает веселить публику не только своим видом, но определять свою задачу – она начинает говорить о добром старом водевиле, где главное – «съехались, перепутались и разъехались». И она в этом виновата. Сразу становится ясно, что эта Путаница – душа водевиля, душа предстоящего забавного действа. И вот она говорит:
Ах, я боюсь, что петь мы разучились И пропадет последний наш куплет, Ошибки все, которые б случились, Простите нам… «за выслугою лет». Я перепутала в конце, да и в начале, Но так кончать случилось мне впервой. Простите Путанице, как ей все прощали, Когда у нас был год сороковой…– Да, ты прав, Федор, это только пыль, но золотая театральная пыль, история нашего русского театра. Водевиль есть вещь, а все прочее – гниль. Мой водевиль не только забавляет, но и разрушает мысль о незыблемости бытия… А знаешь, Федор, если
– Слышу, слышу: «Красный кабачок» ты посвятишь мне, и я согласен, потому что плохо ты просто написать не можешь…
«Потрясающий мастер рассказывать, – думал Федор Иванович. – Пожалуй, только Иван Горбунов может сравниться с ним, так гармонично сливается в нем литератор и актер, сочные лепит слова, и тут же, как бы играя, с мимикой, жестами, переносит тебя именно в ту среду, о которой рассказывает, в ту обстановку, где происходит действие. Потрясающе талантлив! Вот если б работал побольше, какой мастер вышел бы из него. Ох, эта наша русская лень, соблазны жизни одерживают над многими верх. Вот где наша трагедия! Многих – из нас…»
– Вот посмотри, что-то получилось у меня. – Шаляпин протянул один из листков Беляеву.
Беляев был хорошим рисовальщиком, его карикатуры печатали во многих журналах сатирического и юмористического толка под различными псевдонимами, но Шаляпин хорошо знал о его увлечении. Уже несколько минут с затаенным интересом Юрий Дмитриевич наблюдал, как под рукой Шаляпина рождалось живое явление – живой Федор Иванович в профиль. Несколько четких линий, спокойных, медлительных и плавных, и автопортрет Шаляпина в руках у Беляева. Шаляпин взялся за второй лист бумаги.
– Ты догадываешься, почему я сделал профильный автопортрет? Никак не могу остыть после игры Олоферна… Здесь еще много от этого образа, от его состояния, которое никак не хочет покидать меня. «Прочь все вы с глаз моих! Теперь мне не до ваших песен!..» Грозен Олоферн, все боятся его, лежит он на изукрашенном ложе, будто неподвижный, будто равнодушные взгляды бросает на танцующих красавиц. Помнишь, в первой картине.
Но нет, внутри все клокочет, он полон противоречивых страстей, они заливают его бесконечным потоком, сменяя одно за другим. До меня Олоферна показывали каким-то пещерным лохматым чудищем, но он не таков, он аристократ, он первый после Навуходоносора в Вавилонском царстве, он принадлежит к сильным духом и телом, блистает первозданной красотой, еще не испорченной ядом интеллектуальных размышлений. Он грозен, и гнев его объясним: тридцать дней он стоит и смотрит на жалкое иудейское гнездо, перед его мечом во прахе повержены властители и боги… А тут – непокорность… Есть чему подивиться. «Властители и боги у ног моих лежат» – вот что характеризует того, кого я сейчас рисую… Ну что? Получается?..
И Шаляпин показывает второй рисунок, только что созданный быстрыми движениями рук и таланта…
– Тот же Шаляпин, но уже с ассирийской бородой, нос чуть-чуть длиннее и прямее, широкими складками спадает восточное одеяние воина. Всего лишь несколько линий и точек, оставленных на бумаге, как в этот раз, помогают мне представить себя на сцене, почувствовать слияние внешнего образа с внутренним. И чем полнее это произойдет, тем глубже, точнее, правдивее получится образ на сцене. Воображение – одно из важнейших орудий художественного творчества. Вообразить – это и значит вдруг увидеть. Увидеть хорошо, ловко, правдиво. Внешний образ в целом, а затем в характерных деталях. Вот эти детали я и ищу в выражениях глаз, в позе, в жесте. А потому придет какая-то мысль, хватаю карандаш, кисть или уголь и набрасываю возникшее видение на чем попало – на бумаге, на стене, на скатерти, на меню в ресторанах, где попало и на чем попало. Это помогает мне запомнить найденное в разных позах. Нарисовал – уже в памяти навсегда… Спросишь – почему Олоферн показан в профиль… Да и на первом рисунке Шаляпин дан в профиль… Все дело в том, что на ассирийских барельефах все лица были изображены в профиль. И у меня возникла мысль: «А нельзя ли так сыграть Олоферна, провести его через все картины оперы, чтобы он все время представал бы в профильном изображении, то есть придать пластическому рисунку роли именно эту характерность линий… Понимаешь? Десять лет тому назад эта мысль пришла, Серов, Мамонтов и другие одобрили, так вот и играю до сих пор. Вроде бы показываю одну скульптуру за другой в соответствии с содержанием музыки, конечно…
– Я уже много раз любовался тобой, Федор, в Олоферне, еще в Мамонтовском театре я видел тебя, но тогда не смел подойти… Превосходный рисунок, необыкновенно талантливо и смело, в крайнем случае будешь рисовать в моих газетах…
– Можешь ли ты представить, что скажет Горький, если узнает, что я сотрудничаю с «Новым временем», даже тот факт, что я сижу в ресторане с «нововременцем», «реакционером», он не простит мне. Скажет: ренегат, предал революцию, революционные идеи. Так что, Юрочка, я уж лучше буду петь, а ты писать в своем «Новом времени». Кстати, очень талантливая газета, кое-что я просто с удовольствием читаю, особенно твои статьи. Ну как там поживает старик Суворин? О нем много хорошего рассказывал Антон Павлович Чехов. Вот кто уж слишком рано ушел от нас. И столько успел сделать…