Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
– Зря она ушла из Александрийского, – сказал молчавший до сих пор молодой тенор Дмитрий Смирнов, постоянный спутник Шаляпина.
– А что ей оставалось? Савина на всех перекрестках называла ее «актрисой из кукольного театра с личиком в кулачок», а то еще злее – «вдохновенной модисткой»… А что могла возразить Вера Федоровна? В отместку назвала ее «великой актрисой на маленькие дела», Савину этим не проймешь…
– Вы, мальчики, не увлекайтесь Савиной, особенно ты, Феденька, помните: она – что «Синяя борода» – от нее подальше, – как бы мимоходом обронил Головин давно терзавшую его фразу.
– Бросьте вы при мне о Савиной так говорить. Савина – великая актриса, а не интриганка и уж тем более не «Синяя борода», зря ты, Саша, берешь такой грех на душу. Как-то разговорился я с ней по душам, я ей свою жизнь поведал, она мне свою… Она действительно двужильная, как ее иной
– Ладно, Федор, в следующий раз мы как-нибудь с тобой доспорим, я-то положение в театре лучше тебя знаю, я ж там часто бываю, ты сбил меня, отвлек своими разговорами. Сколько раз просил тебя: Феденька, позируй спокойно, не рассуждай, и без того трудно уловить твой образ, а ты еще мешаешь мне.
– Извини, Саша, я забылся, больше не буду… «Пой, Вагоа, ты много песен знаешь… Пой, Вагоа, ты много песен знаешь»… – в полный голос повторял Шаляпин слова Олоферна, которые он произносит в тот миг, который будет показан на картине. Лицо его мгновенно преобразилось, стало сумрачным, жестоким, даже курносый мягкий нос его, казалось, стал несколько длиннее и острее. Неподвижным было его тело, а мысли набегали волнами, то и дело сменяли одна другую. И образы близких ему людей заспешили перед ним чередой. С Серовым обсуждали детали грима, вспоминали некоторые наиболее удачные мизансцены от прошлых постановок. С удовольствием поговорил как-то на днях с Репиным, который вместе с супругой Нордман-Северовой был на его «Юдифи». Был Илья Ефимович в радостном, прямо-таки возбужденном состоянии, что впервые почувствовал себя свободным человеком: год тому назад он ушел из Академии художеств; долго не решался, но теперь вот ушел… По-разному отнеслись к этому шагу в обществе. Валентин Серов с огорчением вспоминал об этом, говорил, что Репин – крупный, жизненный художник, видящий и понимающий человека – интересно и по-своему… «Без Репина, – вспомнил Шаляпин слова Серова, – академии – крышка. Тесто без дрожжей засохнет и сделается тверже камня. Я сам учился одно время у Репина и знаю его как чуткого преподавателя, умеющего угадать талант ученика и способствовать его развитию. За многое я ему благодарен…» Феликс Блуменфельд рассказывал, как в Ялте, где он отдыхал это лето, композиторы, артисты и писатели устроили общественную панихиду по скончавшемуся Римскому… Глазунов, Спендиаров, Черепнин, Блуменфельд, артисты оперы и балета, вся ялтинская интеллигенция почтили память великого русского композитора… Надо бы зайти к Римским-Корсаковым и выразить им свое соболезнование… Но когда? Совершенно нет времени… Спектакли по контракту, потом благотворительные в Петербурге и в Москве, а сколько выпадает случайных концертов… А сколько соблазнов в жизни, которых никак не избежать, как ни старайся… Но взять хотя бы Леонида Андреева, вот кто до недавнего времени не старался избежать соблазнов жизни, сам искал тех, кто бы его соблазнил, а сейчас, как говорится, завязал, чудеса, да и только… Да и что вообще происходит в России? Не поймешь, кто с кем в каких партиях и группировках состоит. Из-за идейных разногласий прежние друзья, такие, как Блок и Белый, могут вызывать друг друга на дуэль, чушь какая-то. Годами не разговаривают, а потом, оказывается, что дулись друг на друга по пустякам, снова начинали дружить, понимая всю глупость, мелочность недавних разногласий… Почему нужно распределять писателей по группам? Ведь лошадей можно развести по стойлам в конюшне… И то им хочется на волю, в луга, в степи, на вольную волюшку… Ох, как обрадовался Репин, что ушел из академии… Может, и ему уйти из императорских театров на вольную волюшку и играть там, где ему захочется, где лучшие условия ему предоставят…
– Пой, Вагоа, ты много песен знаешь… Пой, Вагоа, ты много песен знаешь. Пой, Вагоа, ты много песен знаешь… – слышалось с ложа Олоферна в сто первый, может, раз, и каждый раз эта фраза звучала по-новому, каждый раз приобретая какой-то более острый оттенок, то угрожающий, то более мирный, то какой-то с ехидинкой, обещающий злобу и угрозу быть беспощадным в случае неисполнения его воли…
– Ну что, Федор, еще сделаем перерыв, а то не выдержишь, еще много предстоит нам с тобой работы.
Федор Иванович с благодушной улыбкой подошел к большому столу на козлах, где закусок значительно поуменьшилось, взял стакан, налил воды, с сомнением покачал головой и повернулся к Головину, внимательно разглядывая двухметровую картину.
– Ты, Федор, пока не смотри, ничего путного еще не увидишь.
И Шаляпин не любил смотреть на незавершенное, но тут невольно, поддавшись благодушному настроению, под наплывом каких-то непонятных, горделивых чувств, бросил на портрет машинальный
– Я ж говорил тебе, не смотри, всю картину только я вижу…
– Да нет, я просто хотел попросить у тебя разрешения выпить не водички, а чего-нибудь посущественнее, что-то в горле пересохло. Не утрачу ли я свою выразительность после этого… Как ты думаешь?
– Выпей, но чуть-чуть, у нас с тобой еще много работы, – разрешил Александр Яковлевич, вновь принимаясь за оставленную работу.
Шаляпин молча выплеснул воду в опустевшую тарелку, налил себе вина. «Ну, наступает самое главное в нашей работе, – подумал Федор Иванович, мельком взглянув, как Головин лихорадочно работает толстым декорационным углем, нанося на полотно линию за линией, черту за чертой. – Сейчас начнет смешивать четыре разных материала – клеевую краску, которую он обычно использует для работы над декорациями, темперу, гуашь, а уж потом начнет втирать в свежую смесь пастель. И получается нечто вроде клеевой живописи, но с оригинальнейшими цветовыми нюансами и оттенками… Интересно, получится ли у меня… Надо попробовать…»
За столом собравшиеся притихли в ожидании того, что скажет загадочно молчавший Шаляпин.
– Ну что приуныли, друзья мои? Интересные разговоры вели вы тут без меня. Хотелось бросить свою позу и поразговаривать с вами, но подавлял это желание… Вот ты, Дмитрий, – повернулся Шаляпин к Дмитрию Смирнову, – говорил здесь о Волге, рассказывал о том, как в Саратове гонял голубей и ел вкусные саратовские калачи. Сколько уж раз мы с тобой вместе выступали, разговаривали, а только сейчас я узнал, что и твоя судьба связана с Волгой… Сколько уж нас, волжан, пробилось на большую театральную сцену. Лёнка Собинов связан с древним Ярославлем, я – с Казанью и Нижним Новгородом, ты – с Саратовом…
– Для меня Саратов, Федор Иванович, не только город моего детства и юности, где я впервые прикоснулся к народной песне, но и город моей любви, ведь моя жена – природная саратовка… Сколько дней и ночей мы бродили с ней по улицам и садам Саратова, сколько часов мы с ней просидели на кручах Волги, мечтая об оперной карьере. На всю жизнь вошла в мою судьбу эта волжская красавица…
– Э-э, Дима, не зарекайся, я постарше тебя, знаю, как трудно устоять такому красавцу, как ты, от женских атак, которые на тебя ведут со всех сторон… Ну да ладно… Ты сказал о песне народной. Может, споешь нам…
– В дни моего детства и юности, Федор Иванович, мы действительно в летние месяцы выезжали в окрестности Саратова. И если в Москве я впервые почувствовал тягу к духовному пению, а через него и вообще к вокальному искусству, то в Саратове я впервые почувствовал красоту русской народной песни… Как-то в полдень, под Саратовом, я услыхал в роще песню. Пели две женщины. Хорошо их помню и сейчас. Как четко вели они свои партии, как причудливо встречались и вновь расставались их голоса. Они, словно девичьи косы, то сплетались, то снова расплетались. Две бесхитростные саратовские женщины, не имевшие никакого представления о музыкальной грамоте, но как тонок был рисунок их песни, какое глубокое впечатление произвела на меня их песня… И еще один эпизод произвел на меня неизгладимое впечатление… Как-то на закате пустился я с друзьями на лодке «вниз по матушке по Волге»… Закат был так прекрасен, что мы, не сговариваясь, стали напевать что-то вроде бы про себя, потом мой голос вырвался вверх, они внимательно прислушались, стали подпевать, все мы быстро сроднились и составили дружный квартет. Мои товарищи, саратовцы, оказались такими талантливыми певцами. Я поразился тогда, как мы быстро поняли друг друга, а сейчас думаю, что это Волга, красота заката, молодость и талантливость природная так быстро сблизили нас, мы словно почувствовали в природе дирижера, который руководил нашим пением… Незабываемое впечатление!
– А скажи, Дима, в какой семье ты вырос? – спросил Шаляпин, мелкими глотками попивая слабенькое винцо.
– Голос у меня был с детства, Федор Иванович. Но к пению в нашей семье относились как к баловству, поощряли меня до тех пор, пока я пел в церковном хоре. Помню, как ребенком мне довелось услышать знаменитого московского протодьякона. Его феноменальный бас восхитил меня. Форте было таким могучим, что в храме погасли свечи, паникадило, окна собора задребезжали. Засыпая в своей детской кроватке, я мечтал о том, что вот вырасту большой и у меня будет громоподобный бас. Чего только я не делал в отрочестве, чтобы добиться звучания в нижнем регистре, но, как видите, – Дмитрий Алексеевич Смирнов при этом застенчиво улыбнулся, – не всего можно достичь трудом и упорством: бас-октавист из меня все-таки не получился.