Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
– Но почему он не мог ей уступить? Ведь она действительно хорошая балерина. Может, уступает в чем-то гениальной Павловой, но он мог бы пойти ей навстречу…
– Как тебе объяснить… – Шаляпин задумался, вспоминая все, что ему говорили об отношениях Дягилева и Нижинского, юного танцовщика, который стал за один сезон знаменитостью. – Боюсь, что Дягилев стал ревновать Нижинского, которого обожала Матильда, репетировала с ним балет для красносельских спектаклей, всячески выдвигая его и предрекая ему блестящее будущее. Говорила о нем не только как об отличном танцовщике, но и чудном кавалере. Она была первой артисткой, выступившей с ним на сцене как партнерша, об этом стали часто писать в газетах, говорить в салонах. Она называла его чудным мальчиком, милым, симпатичным, скромным, обаятельным. И он очень к ней привязался. Она не скрывала, что Вацлав Нижинский подарил ей чудный образ, сделанный из перламутра, с серебряным кругом сияния над ликом. Как она расхваливала этот подарок, не забывая при этом сказать о благородстве душевном Вацлава, его доброте и благодарном сердце его. А ведь в этом узком круге, где вращаются Дягилев и Кшесинская, сразу все становится известным. Вот и началось охлаждение Дягилева к Матильде. Все очень просто,
– В какой-то газете я читала, – оживленно сказала Иола, довольная этим разговором на давно интересовавшую ее тему, – что Дягилеву и его друзьям пришлось столкнуться с организованной враждебной кампанией. Но я не думала, что эта вражда исходит из таких кругов, мало ли, казалось мне, у знаменитых людей завистников…
– Да, атмосфера вражды, сплетен, озлобления, недоброжелательства, бывали и угрозы физической расправы – это обычная театральная атмосфера, а тут к тому же и поездка в Париж, по крайней мере, начало европейской славы…
– Я читала в газетах, что во время репетиций в Екатерининском театре танцовщицы танцуют голыми…
– Чушь, конечно, некоторые наши «друзья» посылали письма в Париж с намеками на то, что не ведает никто… Грязи много было вокруг нашего дела, но грязь на вороту не виснет, как скажут в народе. Ничто не помогло этим негодяям. Николай Рерих написал декорации «Псковитянки», костюмы к ней были взяты с рисунков художника Стеллецкого, сделанные им для трилогии графа Толстого и забракованные дирекцией императорских театров, Бенуа написал новые эскизы к «Павильону Армиды», Валентин Серов – к «Юдифи», Лев Бакст – к «Клеопатре»…
– Вот как раз об этом спектакле говорили, что в нем балерина танцевала голая, – вспомнила Иола рассказанную ей сплетню.
Федор Иванович рассмеялся и полными от слез глазами посмотрел на Иолу.
– Опять сплетня, а ты поверила. Я видел этот балет… В нем действительно есть сцены, я бы сказал, фривольного характера, ну, сама понимаешь, балет поставлен по новелле Теофила Готье «Ночь Клеопатры». Ясно, что есть в этой новелле этакая пикантность, что ли, и постановщик Михаил Фокин должен был решить по-своему эти сцены… Нужно было видеть, как Клеопатра в исполнении юной и смелой Иды Рубинштейн в одной из самых соблазнительных сцен постепенно освобождалась от своих одежд, предаваясь любовным утехам прямо на глазах изумленной публики, но все было поставлено так, что самого главного, что должно было произойти, не происходило; оставался какой-то миг, но в этот миг появлялись придворные дамы и загораживали занавесками ложе любовников… Сделано просто здорово! Под прекрасную музыку «Млады» разматывались одни одежды за другими, со сложными движениями гибкой и обольстительной Иды. И вот когда на ней оставалось нечто вроде костюма, придуманного талантливым Бакстом, звучала страшно грозная и соблазнительная музыка Римского-Корсакова. Перед нашими глазами возникала не просто полуобнаженная девчонка, а настоящая соблазнительница, гибель с собой несущая. В этот момент действительно кажется, что можно отдать жизнь за мгновение обладания этой упоительной дивной женщиной. Необыкновенная сцена! Потрясающая! Успех, который имели наши балеты, особенно «Клеопатра», был несомненный, может быть, ничуть не меньше, чем «Псковитянка» и сцены из «Князя Игоря» и «Юдифи». И дело не в пресловутом раздевании Клеопатры, а в том, что наш балет поразил парижан своей новизной, музыкой, талантливыми исполнителями, равных которым не знает Европа. Вот чем дорог всем Дягилев и его предприятия… Да и парижане почувствовали, что мы приехали в самый нужный момент, когда Европа нуждалась в новых темах, ощущениях, новых средствах сценической выразительности. В репертуар французской оперы вошел «Борис Годунов», после моего выступления в «Ла Скала» тот же «Борис Годунов» войдет в репертуар итальянских артистов, теперь – «Псковитянка», «Князь Игорь», «Юдифь»… В ближайшие годы Дягилев мечтает поставить в Париже «Садко», «Снегурочка» уже поставлена на сцене парижского театра. Русская музыка покоряет Европу, ведь после Парижа – законодателя всяческой моды – поставят русские оперы все европейские столицы… Понимаешь? И я – участник этого торжественного шествия русской музыки по европейским театрам… Как это великолепно! Как это здорово!
И Шаляпин легко подхватил располневшую Иолу и покружил ее в неуклюжем вальсе. Шаляпин был босиком, в длинной белой рубахе, подпоясанной цветным кушаком, и в белом же картузе. Иола была, как всегда, одета строго, хоть и по-домашнему. Сбежавшиеся дети с веселыми улыбками наблюдали за родителями. Мир и согласие царили в этом доме. Надолго ли?
Иола ушла хлопотать по хозяйству, а Шаляпин, подхватив младших Федора и Татьяну, спустился к реке. Увидел рыбаков, тянувших сеть, тут же бросился помогать. Федор и Борис тоже подскочили к отцу, но отец попросил их не мешать.
Прошло несколько дней. Безделье лишь в самом начале приезда радовало Шаляпина, потом деятельная душа его затосковала. Известил друзей и знакомых о том, где он обитает этот месяц, пригласил их навестить его. Один за другим потянулись
Через несколько месяцев Шаляпин должен сыграть роль Дон Кихота в новой одноименной опере Жюля Массне, и эти дни отпуска он задумал использовать для предварительной работы над сложнейшим характером рыцаря Печального Образа.
«В последние годы меня упрекают в том, что я не работаю над новыми ролями, исполняю своих Мефистофелей, Бориса Годунова, Досифея, Олоферна, Ивана Сусанина… И получается в представлении этих зоилов, что мой рост прекратился, я сам себя повторяю, не развиваюсь… Какая глупость и неправда, – размышлял Шаляпин, поглядывая со второго этажа своего терема на играющих внизу детей. – Внимательные зрители, видевшие меня в одних и тех же ролях, постоянно удивляются тому, что у меня нет одних и тех же жестов, движений, заученных раз и навсегда штампов в пении… Разве мой Досифей, недавно исполненный в Париже, похож на того, кого я играл в Москве и в давнем Мамонтовском театре… Нет и нет, каждый мой выход на сцену в той или иной роли – это нечто новое… Говорили же философы древнего мира, что дважды невозможно войти в одну и ту же реку. Так и дважды нельзя сыграть одну и ту же роль. Внешне все, конечно, остается, есть партитура, есть дирижер, есть либретто, но все это может оказаться мертвым, безжизненным пространством, если все эти буквы, слова, нотные знаки не оживить человеческим прикосновением, не окропить человеческим талантом, как живой водой сказочного героя. Вот передо мной либретто и партитура оперы «Дон Кихот», говорят, что музыка Массне бездарная, а либретто нелепое. Возможно, не буду спорить, но почему я, слушая музыку в исполнении самого Массне, плакал как корова, а в другой раз, слушая чтение либретто автором его, Анри Кэном, ревел как белуга. Почему? Ясно, что, оба раза слушая исполнение оперы, я что-то мысленно добавлял из того, что я знал о Дон Кихоте, его печальную судьбу, его приключения смешные и драматические… И мое отношение к этому Рыцарю Печального Образа несколько иное, чем у французов Массне и Кэна. Согласен и с теми критиками, которые говорят, что опера не имеет никакой художественной ценности… Но Массне написал оперу для меня. Он упросил меня играть в этой опере, а Рауль Гинсбург взялся впервые поставить эту оперу в своем Монте-Карло, а потом уж только в России… Значит, авторы и постановщики знают, кто будет играть роль Дон Кихота. Играли ведь роль Бориса Годунова до меня, но Мусоргский стал знаменитым только после того, как впервые музыка его прозвучала на сцене «Гранд-опера» в Париже, потом уж в «Ла Скала», а теперь пойдет по всему миру, Лондон, Нью-Йорк… В сущности, многие дивились, когда узнали, что я буду исполнять Мефистофеля в опере Бойто – пророчили провал, как это случилось с моими предшественниками… Но этого не произошло. И плохую оперу, с бездарным либретто и нелепой музыкой, можно сыграть с успехом, хотя содержание оперы утратило глубину и красоту подлинного «Фауста» Гете. И о многих операх на известные сюжеты – можно так же сказать. Но моя задача исполнителя представить Мефистофеля таким, каким его задумал и создал гениальный Гете, хотя и должен следовать творческому замыслу композитора и либреттиста. В этом и заключаются сложности артиста. Здесь скрываются его безграничные возможности сотворчества, пунктирно обрисованную личность он облекает своими телом и душой… Ясно, что по своему содержанию опера Массне не удовлетворяет меня, потому что упрощает бессмертную книгу, упрощает и сложнейший образ Сервантеса. Естественно, авторы не могли дать столько эпизодов, сколько дал Сервантес, ведь оперу слушают три-четыре часа, а роман можно читать неделями. Разница весьма существенная в природе и специфике искусства, все это актер должен учитывать и отнестись к чему-то снисходительно. Но он должен знать Дон Кихота по Сервантесу, а не по Анри Кэну, знать те глубины его человеческой природы, которые пришлось обойти двум талантливым французам, воплощая в опере бессмертный образ. И вот читая партитуру оперы о Дон Кихоте, я спрашиваю себя: какого же человека я должен представить своим зрителям и слушателям? Хорошего или дурного, доброго или злого, умного, глупого, честного, хитрюгу? Или сложную смесь всего этого? И какими средствами? Ведь ни композитору, ни либреттисту не удалось поразить нас своими художественными открытиями… Но ведь я слезами обливался, слушая и музыку, и либретто…»
Шаляпин, так и не сумев ответить на возникшие вопросы, отошел от окна, шагнул к столярному станку, и веселые стружки потянулись к полу, падая одна за другой, и вскоре пол вокруг станка был устлан великолепным ковром из стружек. Но столярничал он недолго.
Из столовой по деревянной лестнице кто-то быстро бежал, а внизу поднялась какая-то непонятная суета.
– Папа! – вбежала Ирина с криком. – К нам гости приехали!
Федор Иванович выглянул на террасу, посмотрел вниз. Действительно, у дома стоял тарантас, запряженный парой лошадей, а около него разговаривали с Иолой Игнатьевной две незнакомые дамы и до боли знакомый плотный мужчина среднего роста с солидной лысиной.
– Иду! Иду! – радостно крикнул Шаляпин, узнав наконец Михаила Васильевича Нестерова, с которым давно не виделся.
– Вот уговорили меня мои любимые женщины показать тебя, дорогой Федор, уж не обессудь, вломились мы в твои хоромы, – виновато заговорил Михаил Васильевич, – это жена Екатерина Петровна и дочь Ольга. Помнишь?
– Как же не помнить? Сколько раз встречались у тебя в мастерской, Михаил Васильевич, да и за обеденным столом немало хлеба-соли съели. А эту красавицу я увидел лишь на твоей выставке в качестве… в качестве «Амазонки». Чудный портрет, Михаил Васильевич. – И с этими словами Федор Иванович с ловкостью светского льва поцеловал руки Екатерины Петровны и Ольги. – Я вам покажу свою усадьбу, а потом и пообедаем вместе чем Бог послал.
– Ты, Федор, не хлопочи, мы к тебе проездом, можно сказать, по пути, даже возницу отпускать не будем. Не будем тебя стеснять.
– Да какое там стеснять, комнат много, большие, с огромными окнами, света много, доставай свой этюдник и работай, а лучше покажу вам, как я живу.
И друзья начали обход шаляпинских владений, осмотрели двухсветную столовую, поднялись в комнату Федора Ивановича, полюбовались с террасы на открывавшийся перед ними прекрасный пейзаж, на речку Нерль с ее причудливыми изгибами, зарослями по берегам.