Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
– Вот уж неправда! – вырвалось у Шаляпина.
– Ну вот я и поймал тебя! Не про тебя говорил, но и ты бойся самолюбования, этакой влюбленности в самого себя, тогда тебе конец как художнику, друг мой, а теперь рассказывай…
– Что ж, ты прав, может быть, придет пора, когда будут шикать мне, сгоняя со сцены, но вот 1 января, когда я изображал Мельника, успех был полный. Стоило мне в первом акте встать с бревна, как три четверти зала вместе со мной встало. Почему? Значит, что-то есть еще в пороховницах… А прошлый год, признаюсь, тяжелый был для меня, как всегда… Уж очень много работать приходится, но ведь просят, умоляют, ну как же отказать… Скажи мне? Я уж большие деньги запрашиваю, может, отстанут, но соглашаются. После этого я должен им отказать?.. Вот и получается, что я будто бы гоняюсь за длинным рублем… В прошлом году побывал с концертами во всех важнейших волжских городах: в Казани, Самаре, Астрахани, Царицыне, Саратове, Симбирске…
– Неужто в Нижнем Новгороде не был? – с удивлением спросил Коровин.
– В Нижнем я дважды побывал, с этим связана целая история. Как-то, возвращаясь из-за границы, вышел на перрон, а там собралась громадная толпа, о чем-то многие сокрушаются. Я полюбопытствовал… Произошел трагический
– Как хорошо, а то стал бы скрипачом посредственным, вот был бы.
– А в Самаре на местном Всехсвятском кладбище долго искал могилу моей матери, умерла она от непосильной работы и голода. Умерла она в земской больнице, и мне хотелось знать, где ее похоронили, чтобы хоть крест поставить над могилой. Но никто – ни кладбищенский сторож, ни причт церковный – не мог сказать мне, где хоронили бедных из больницы в год смерти матери. Только какой-то священник сжалился надо мной и отвел меня в угол кладбища, заросший сорными травами, и сказал: «Кажется, здесь».
Я взял комок земли, который храню и до сего дня, отслужил панихиду, поплакал о матери, а вечером, во фраке, с триумфом пел концерт. Как будто так и надо… В память матери я исполнил песню «Помню, я еще молодушкой была», по содержанию она чисто женская песня, но мне хотелось вложить в ее исполнение всю свою скорбь, передать непосредственность и чистоту женского чувства… Может, в другой раз и не стал бы ее исполнять, а тут что-то накатило, до слез жалко маму, не успел я ей дать ничего, что ей бы полагалось сейчас, жила бы у меня барыней… Вот потому и скорбно на душе, Костя. А приехал в ноябре в Питер, узнаю, что моя любовница Мария ждет ребенка от меня. Что ты тут скажешь? Очень хотела ребенка, хоть и есть у нее сын и дочь от покойного мужа. Через месяц, кажется, родит… Теперь и бросить ее не могу, к тому ж влюбился я в нее… Повсюду меня сопровождает, скучаю без нее…
– А как же Иола Игнатьевна с пятью ребятами?
– Буду скрывать от нее до тех пор, пока смогу скрыть, но разве шило в мешке утаишь. Кто-нибудь из моих доброхотов непременно подскажет ей, и теперь ревнует, но все без доказательств… Ох, Костя, изнервился я, концерты, встречи, карты, гулянки, без которых не обходится чуть ли не каждый день… Как тут откажешь, когда повсюду друзья, обижаются, если начинаешь приводить даже уважительные причины; тут же – зазнался, забурел, дескать, и прочая и прочая…
– Трудно тебе, Федор, понимаю тебя… У меня-то семейная жизнь вообще не сложилась. Анна Яковлевна – очень красивая женщина, я любил ее, она и талантливая хористка, но семейная жизнь много силы берет у художника, а те серые будни, которые она несет с собой, не настраивают его на работу… Все время находишься в каком-то напряжении, вроде бы как осажденный чужими войсками. И это состояние подрывает всю нравственную основу человека. Все ложь, обман, насилие, приставание, а отсюда – усталость, позы, лень, невнимание и даже презрение к делу, во всем, чем я занят… Как вспомнишь дом со всеми этими прелестями, так выть хочется от тоски. Лучше одиночество, чем такая семейная жизнь… Анна Яковлевна ничего не понимает…
– Она любит тебя до самозабвения, переносит все твои чудачества, капризы, хлопочет по дому и семье… Но правильно ведь говорят, друг мой, написанные художником розы достаются публике, а шипы остаются дома. – Шаляпин уже сожалел, что затронул больную тему, видел, как Константин Алексеевич весь почернел от воспоминаний о своей семейной жизни. – Я завтра отбываю в Питер, может, что надо передать нашему милому Владимиру Аркадьевичу…
– Передай мою благодарность за его письмо. Чуть-чуть получше буду чувствовать себя, я напишу ему. Горский поставил балет «Саламбо», мои декорации и костюмы понравились Теляковскому. Это порадовало меня, потом отовсюду слышу об этом неожиданном успехе. Вышла эта неожиданность, может быть, потому, что эпоха отдалена от нас веками и можно было фантазировать и создавать красоты этого странного мира. Скажи ему, Федор, что меня беспокоят запутанные счета, которые мне посылает контора. Я давно прошу, чтобы мне к каждому новому году был выдан счет, сколько от меня получено холстов с декорациями и сколько холста мне было выдано, до сих пор не могу добиться счета. Чувствую, что здесь где-то зарыта собака. Представляешь, отчет не подводился уже одиннадцать лет, с прихода в императорские театры, а на мою просьбу об отчете мне ответили: «Очень запутано и велико дело». Кто ж будет распутывать-то? Вот лежу и думаю: могу умереть, оставлю Алешу одного и запутанные счета. Постоянно что-то приходится выпрашивать для блага дела. Это отнимает массу нужного времени, и бестолково теряется энергия… И сколько таких вот ненужностей приходится преодолевать. Я устал от всяких гадостей, мне нужен абсолютный покой… Так что попробуй уговорить Теляковского, чтобы оградил он меня от всех этих фон Боолей, Крупенских, а то просто-напросто брошу всю эту театральную жизнь, уеду в Гурзуф и буду там писать цветы, море, людей в кафе, веселых и довольных богачей… Извини, Федор, что прошу тебя об этом, но когда во время сильного жара я метался на кровати, то совершенно уверен был, что умру, и мне все время представлялся Леша, представлялось мне, что украдут из мастерской холст, подадут счета за этот холст, что отнимут у Алеши последние деньги, все это у меня перемешалось с больным бредом, что до сих пор становится страшно при воспоминании об этом моменте моей жизни. Ох, так хочется, чтобы меньше было бестолковщины… Извини, извини, болтлив и интересен – эти слова Чехова действительно подходят.
Шаляпин уже стоял у маленького столика, а медицинская сестра готовила лекарство для больного, явно намекая на то, что пора уходить.
– Ты, Костя, не беспокойся, я все передам Теляковскому, не думай о таких пустяках, поправляйся. Я к тебе в Гурзуф приеду… Еще повоюем, Костенька, друг ты мой милый… Будь здоров!
Федор Иванович накинул на себя прекрасную шубу и вышел к ожидающему его извозчику. А Коровин, глядя ему вслед, подумал: «А ведь правильно он сказал: все мы, и он, и я, и Горький, и Стасов, и Дягилев, порой воюем с ветряными мельницами в надежде победить злых бесов, которые возникают на путях к справедливости и вечному стремлению к добру, правде, красоте… Ведь сколько лет меня травили, не замечали, а если замечали, то обзывали «декадентом», даже и тогда, когда отзывались положительно о выставленных работах, непременно добавят сквозь зубы: «…в его картинах есть какая-то грязноватость колорита и излишняя небрежность рисунка» или скажут совсем уж что-то невразумительное: «слишком малосвободная небрежность» якобы двигает моей кистью… И так мало обращают внимания на мои декорации и костюмы к «Садко», «Руслану», «Евгению Онегину», «Ревизору», «Раймонде», «Отелло», а ведь театр не может быть без художника… А сколько неприятностей выпадает на долю Федора Ивановича Шаляпина… И все только из-за того, что он строг и беспощаден не только к себе, но и к своим товарищам по сцене. Стоит ему почувствовать хоть малейшую небрежность, как он тут же делает замечание, вспыхивает ссора, скандалы следовали за скандалами. А мог бы всего этого не замечать, лично ему успех обеспечен, так нет, ему хочется и весь спектакль поднять на высокий художественный уровень. Ну не донкихотство ли это в наше время… А сколько забавных историй вспоминается, стоит лишь подумать о нем… Хотел стать фабрикантом, всерьез разговаривал с мужиками о пресловутом «леком дикстрине», который якобы дает сорок процентов дохода за вложенный рубль… Всегда готов броситься в бой на репетициях, делает замечания дирижеру. Понятно, что он относится к своему делу серьезно и строго, но зачем же приходить в бешенство от малейшей неудачи своих коллег. Хорошо, что он настаивает на точном исполнении творческого замысла композитора, но почему он бросается со своим копьем и мечом на своих товарищей по сцене, будто они ветряные мельницы… Да, во многих его поступках есть донкихотство, как он точно заметил. Ну как же еще можно расценить его поступок, когда он на генеральной репетиции «Демона» попросил у Альтани продирижировать свои места в опере. Начал дирижировать, все получилось отменно, дирижировал и пел полным голосом, а когда дошел до фразы «Волною шелковых кудрей», оркестр встал, музыканты закричали «Браво!» и сыграли ему туш. Альтани же в это время что-то отмечал в партитуре. Шаляпин пел и за себя, и за хор, и сразу повеселел. Благодарил Альтани и музыкантов, всех артистов и хор. А ведь Альтани действительно мог бы обидеться, положить свою палочку и уйти в знак протеста против такого шаляпинского требования или просьбы. Ведь сама просьба – это уже чистое донкихотство. А сколько хамов он поднимал вверх над своей головой и бросал в ресторанную толпу собравшихся ротозеев, чтобы посмотреть, как сидит за столом и пьет шампанское великий, гениальный артист. Находился среди них самый хамоватый, начинал задирать Шаляпина, приставать со всякими колкостями и гнусностями, вроде того, почему он дружит с Горьким, этим «лжецом и клеветником России». Ох, как он взорвался, стоило на него посмотреть в этот миг. Страшновато, должно быть, не зная, кто он, встретиться в глухом месте с этаким молодцом со светлыми ресницами. В его огромном росте, сильных движениях есть какая-то разбойничья удаль и красота. Сыграет, сыграет он роль Дон Кихота, тем более полюбил этот образ, перечитывал Сервантеса…»
Коровин долго еще вспоминал Шаляпина, перебирая в своей памяти встречи, разговоры, дни совместной жизни в деревне, в Гурзуфе, поездки на пароходах, поездах… «Могучая фигура, ничего не скажешь, дивной красоты сложения… Как он был сегодня торжественно прекрасен, когда говорил о Дон Кихоте, даже и о каких-то мелочах жизни он говорит вдохновенно и прекрасно… Истинно он – посланник и любимец Аполлона, великий артист, певец и художник. Слава России! Солнечное озарение, которое вспыхнуло в театре и горит уже много лет… Какие дивные образы создал на сцене талант этого гениального артиста, создал в недосягаемом совершенстве. И вряд ли когда встречу более веселого и жизнерадостного человека». Коровин принял лекарство и заснул, умиротворенный и успокоенный своими мыслями.
В Монте-Карло Шаляпин приехал так же запросто, как будто в Ратухино. Здесь его ждали с нетерпением, радостно приветствовали, в том числе и Жюль Массне. На следующий день после приезда Федор Иванович приступил к репетициям «Дон Кихота». Привычный гастрольный репертуар не особенно волновал его – «Севильский цирюльник», «Мефистофель», но вот «Дон Кихот» «адски» волновал его, а потому он много работал с композитором над созданием его образа.
Портрет Дон Кихота он уже создал, хотя еще и колебался, какие детали и подробности этого портрета особо подчеркнуть. Ведь Сервантес не дает подробного описания Дон Кихота, но даже если б и дал, то все равно Шаляпину предстояло продумать его внешний облик, чтобы зрители поверили в правдивость его существования… Вот Санчо говорит Дон Кихоту: если кому-то придет в голову обозвать удальца, совершающего такие подвиги, как Дон Кихот, то назовите его рыцарем Печального Образа. Почему? – спрашивает Дон Кихот, «…у вас был такой жалкий вид, какого я что-то ни у кого не замечал». И совершенно необязательно Дон Кихоту рисовать на своем щите «какое-нибудь весьма печальное лицо». «Незачем тратить время и деньги на то, чтобы вам рисовали какие-то лица… Вам стоит лишь поднять забрало и выставить на поглядение собственное свое лицо, и тогда безо всяких разговоров и безо всяких изображений на щите каждый назовет вас рыцарем Печального Образа… От голода и отсутствия коренных зубов вы так подурнели, что, повторяю, вы смело можете обойтись без грустного рисунка…» Шаляпин вспоминал эти слова, перечитывал некоторые страницы «Дон Кихота», делился своими мыслями с Жюлем Массне, который тут же подхватывал их, развивая, обогащая, а порой и упрощая задуманное Шаляпиным.