Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
Шаляпин был доволен произведенным впечатлением, Юрий Беляев все еще внимательно разглядывал рисунки, стараясь понять, как столь лаконичными средствами Федору Ивановичу удалось создать выразительное живое явление природы…
– Головин уговаривает меня позировать ему в костюме Олоферна… Палитра его богатая, придется согласиться, но времени нет, просто беда, хоть ночью позируй ему. – Столько безысходности послышалось в голосе Шаляпина при этом, что Беляев от души захохотал.
Шаляпин понял, над чем смеется Юрий Дмитриевич, и последовал за ним.
И – беседа пошла по новому кругу.
– Ты вспомнил, Федор, Горького и Суворина, на разных, дескать, они полюсах общественной жизни, по-разному думают, по-раз-ному
– Говорят, Юрочка, вы все поклоняетесь старику Суворину? Боготворите? А его так ругают.
– Пусть ругают. Ему только больше славы и влияния. С ним министры считаются, советуются, боятся, заискивают… Придет время, когда его изучать будут, писать о нем книги.
– Сколотил себе состояние…
– Он рассказывал, как он начинал. Поэт Александр Плещеев дал ему на дорогу свое пальто, когда он отправился в Питер в поисках скромного местечка секретаря или сотрудника какого-то нового журнала, а провезли его в почтовом вагоне как в Питер, так и оттуда по просьбе того же Плещеева. В редакции работал до изнеможения, писал заметки, составлял хронику, писал фельетоны, театральные рецензии, читал корректуру номера, корректуру объявлений, ходил в цензуру со статьями непропущенными, объяснялся… Словом, делал все, что поручали. В редакцию отправлялся в десять, приходил домой в пять, обедал, домой уже приносили новые объявления, вместе с женой Анютой размечал их и часов в десять вечера уходил снова в редакцию, где работал до 2–3 часов утра, а иногда и позже. Времени так мало было свободного, что когда он брался написать свои фельетоны, то приходилось ему работать целую ночь, так что один день в неделю совсем не спал. И сколько же его трепали за эти фельетоны, давали нагоняй.
– Вот как надо работать-то, Юрочка, а ты размотаешь свой талант, пропляшешь все свое время… Я вот работаю как вол, все пашу, пашу, пашу… Жизни просто не вижу, а тут еще по ночам придется позировать…
– Недавно вот так же старик Суворин жаловался мне: «Почти пятьдесят лет моей литературной деятельности писал, писал, писал и жизни не знал и мало ее чуял. Что это за жизнь, которую я провел? Вся в писании. Блестки счастья, да и то больше того счастья, которое дается успехом удачной статьи, удачной пьесы, а простого истинного счастья, – счастья любви, почти не было. Все мимо шло! Некогда было. А я работал не для денег, ей-богу. Поэт поет, как птичка, сказал Гёте, во мне было нечто подобное. Все происходившее на моих глазах вызывало мысли, будило, раздражало, будоражило… Я негодовал, горел, трусил, проклинал себя и других. Но, когда все это выливалось на бумагу и я имел успех у читателей – был удовлетворен. А это было напрасно. Что было в душе правдивого, честного, горячего, то выливалось в статьях. Но сколько невысказанного сжимала цензура, десятилетиями накапливалось то, что и до сих пор невысказанное бурлит в моей душе… Лишь иной раз это невысказанное поверяю дневнику и чуточку легче себя чувствую…» Представляешь себе, Феденька, кто говорит спи мысли? Суворин!!! Проклятый всеми, и правыми, и левыми, и монархистами, и марксистами, потому как никому не потрафляет, а хочет быть самим собой. Если б ты знал, с какой иронией рассказывал Алексей Сергеевич о том, как его пытались наградить Владимиром на шею. «Как, мне орден? Да это, значит, убить меня, закрыть мне рот навсегда. Я откажусь от ордена, если мне его дадут. Ничего другого мне не остается… Награды? Вот они – администраторы! Господи, помилуй меня от них. Никогда не думал кому-нибудь угодить. Я писал и рад был, что меня читают. И вдруг за мои патриотические статьи, написанные во время трудной войны с японцами, хотели пожаловать орден…» Так что, Феденька, друг ты мой любезный, живи, пока живется, вкушай сладости земные, а там посмотрим… А ты слышал о том, что актриса Яворская опять учудила… Послушай…
И
– Но самое поразительное, Федор, из того, что сказал мне старик Суворин… Оказывается, «Фальстаф» Верди – это просто Фарлаф Глинки из «Руслана и Людмилы». «Близок уж день торжества моего» повторено почти буквально во втором акте, в сцене Фальстафа с Алисой. И вообще, весь музыкальный характер Фальстафа – это характер Фарлафа. Фарлаф в восторге ожидания, что Людмила будет его. Фальстаф воображает, что Алиса любит его, и вспоминает прежние свои годы с тем же задыхающимся восторгом… Не знаю, так ли это на самом деле, ты бы проверил. Может, тебе придется исполнять Фальстафа.
– Нет, Юрочка, эта партия для баритона, вряд ли мне когда-либо придется исполнять эту партию, но замечание старика Суворина надо проверить при случае или попросить Арса Корещенко. Вполне возможно, что и Глинка у кого-нибудь позаимствовал, это кочующий образ, спрошу Сашу Глазуна. Он все знает… Весело с тобой, Юрочка, превосходно мы с тобой отдохнули от повседневностей нашей жизни. Ты такой же веселый, как и я, скуки не люблю, как и мой Галицкий…
– Слава Богу, Федор, прошли, надеюсь, времена, когда зловредные идеи дерзко врывались в буйные головы наших современников и подрывали основы нашей государственности…
Шаляпин недовольно мотнул головой.
– Знаю, знаю, Федор Иванович, тебя рисовали даже с красным знаменем в руках на баррикадах, но все это глупости, конечно…
– А ты, Юрий Дмитриевич, оголтелый «нововременец», любимец старика Суворина, которого чуть ли не вся интеллигенция проклинает, а вот сидим мы с тобой за одним столом… И даже я дарю тебе мои рисунки…
Шаляпин, к удивлению Беляева, написал несколько слов на своих рисунках и вручил их Беляеву, который, посмотрев на надпись, бросился обнимать друга.
– Вот ты где, Федор Иванович! – раздался знакомый голос. Шаляпин оглянулся – в дверях стояла Мария Валентиновна. – А я все рестораны на Невском успела объехать прежде, чем догадалась, что вы здесь. Хорошо, что я Семена увидела и спросила его. Он-то уж мне не соврет.
– Ну что, Юрочка, кончилась наша тайная вечеря, посидели мы превосходно, поговорили мы от души. А теперь… Вот она, моя Мария, увезет куда-нибудь… Не пойму, что мне делать, и в Питер тянет, а в Питер приеду, в Москву тянет, не могу я так, трудно мне… Почему так-то в жизни получается… Вот Пушкин все знал, вот наш гений…
Зачем крутится ветр в овраге, Подъемлет лист и пыль несет, Когда корабль в недвижной влаге Его дыханья жадно ждет? Зачем от гор и мимо башен Летит орел, тяжел и страшен, На черный пень? Спроси его. Зачем Арапа своего Младая любит Дездемона, Как месяц любит ночи мглу? Затем, что ветру и орлу, И сердцу девы нет закона. Гордись: таков и ты, поэт, И для тебя условий нет…