Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
Все готово для работы над портретом Шаляпина в образе Олоферна. Давно уже договорились о позе и о моменте, в каком он должен «застыть», – в левой руке чаша, а правая четко должна показывать «профильность» как стиль исполнения и создания образа полководца. И он предстает в этот момент жестким, волевым, бесстрашным и беспощадным, лукавым и нетерпеливым… «Пой, Вагоа, ты много песен знаешь…»
Только что закончили работу плотники, бутафоры, осветители, устроив ложе Олоферна и осветив его так, как и на сцене.
Головин еще раз осмотрел свои принадлежности: большой подрамник с натянутым холстом, пастель, кисти, горшки с клеевой краской… На месте оказались и белые тарелки, которыми он привык пользоваться вместо палитры, ведро с водой, чтобы быстрее смыть ненужную краску: белый холст около двух с половиной метров в длину и метр с тремя четвертями в высоту. Огромная фигура Шаляпина должна быть изображена в натуральный рост…
Спустя много лет Борис Альмединген вспоминал:
В разговоре принимали участие: Мария Валентиновна, врач-ларинголог, без которого Федор Иванович уже не мог обходиться, Исай Дворищин, Исайка, выполнявший разнообразные поручения, молодой дирижер Похитонов, дублер Направника, певцы, драматические артисты, оказавшиеся в театре в этот счастливый миг и приглашенные разделить эти трудные часы, чтобы не скучно было…
– Ты был, Феденька, просто бесподобен, – восхищенно произнес Исайка Дворищин. – Никогда не видел тебя в таком ударе…
– Ну что ты, Исайка, вечно ты мне кадишь безмерно, не преувеличивай. У меня здесь маленькая роль, в двух актах из пяти. Да и однообразна эта роль по одномерности своей. – Шаляпин говорил лениво, все еще чувствуя громадную усталость после сыгранной роли, маленьких ролей для него не существовало. – Ну что тут сложного, только деспотическая суровость. Все в страхе перед Олоферном, все в напряженном ожидании очередной вспышки гнева, доходящей до необузданности в проявлении ярости, вплоть до убийства Асфанеза. И на пиру, в конце четвертого акта, тоже однообразие – в состоянии сильного опьянения он особенно страшен в своей несдержанности: «Рабы, собаки, черви, да я их в миг единый сокрушу». Ну что тут играть? С криком набрасываешься на военачальников, летят разбитые чашки, хор прячется под столы… И все?! Какая уж тут игра…
Все видели, что Шаляпин говорил искренне, ничуть не умаляя своих заслуг, но вместе с тем слышалось в его голосе и что-то снисходительное к только что сыгранному спектаклю, вроде бы и не скрывал, что «Юдифь» как опера не совсем нравилась ему, как он ни противился в свое время оценкам этой оперы со стороны Владимира Стасова, не любившего ее и считавшего ее ниже всех известных русских опер, и с удовольствием играл в ней, искал новые формы в свое время. Нравился ему и успех, который всегда выпадал на его долю…
– С Направником всегда очень тяжело работать на сцене, – продолжал свои размышления Федор Иванович. – Попросил я его в одном месте, ну, помните, там, где Юдифь уж очень медленно поет свою арию, а мне, Олоферну, решительно делать нечего, попросил я Направника ускорить темпы, дабы сократить паузу моего молчания. И что же? «Скорее нельзя играть, так как у смычковых инструментов тридцать вторые ноты», – возражает Направник. «Чему же тогда скрипачей учили в консерватории, если они не могут играть скорее», – пытаюсь я его подтолкнуть к тому, чтобы он понял, чего я хочу. И что же он мне ответил? «Всякой скорости бывают пределы». И тут я уже в открытую заявил ему: «Но у меня получается слишком длинная пауза. Что же прикажете в это время мне делать?» Ничего не ответил мне, а только потребовал продолжать репетицию… Как тут быть? Пришлось продолжать! Будь на его месте другой, я бы устроил ему совсем иной разговор, но Направника я уважаю как превосходного музыканта, помню, как он учил меня, плохо порой знал свою роль, а теперь я ему благодарен. Ну что, Саша? Я готов, маленько подкрепился, авось выдержу такое испытание…
– Пожалуй, Феденька, на ложе. Вот твоя чаша…
И работа началась. В первые минуты было тихо, Головин сосредоточенно работал, пытаясь сразу уловить выражение лица свирепого полководца, обозначить «профильность» стилевой игры, а Шаляпин напевал все одну и ту же фразу: «Пой, Вагоа, ты много песен знаешь…»
Затем присутствующие тихо разбрелись по мастерской, разговаривали между собой, разбиваясь на мелкие группы и группочки. Щербов достал свой блокнот и рисовал карикатуру на позирующего Шаляпина, на работавшего большой кистью Головина и макавшего ее в ведро. Некоторые заглядывали ему через плечо и весело улыбались.
«Вот часто спрашивают: «Как вам, Федор Иванович, удается сыграть так, что вам верят, переживают вместе с вами. Да очень просто. Веками считаем, что в опере только поют, встанут и поют. И это казалось незыблемым условием оперного искусства. А я не только пою, но и живу на сцене жизнью изображаемого на сцене лица, а до этого ищу, работаю, нахожу какие-то детали и подробности, которые могли бы показать моего подопечного живым человеком, а не ходячей статуей, даже в образе Олоферна, хоть я и пытаюсь его представить как ассирийско-вавилонский барельеф, но барельеф живой, говорящий, переживающий не только ярость, но и любовь… Я вживаюсь в его характер. Вот почему на сцене я живой, естественный человек, с нормальными, естественными, как в жизни, жестами, движениями. Взять хотя бы сцену опьянения в четвертом акте… И все удивлялись, почему я попросил настоящий меч, а не бутафорский… Как же передать неистовство героя, если он размахивает бутафорским мечом? Артист сразу почувствует фальшь, а следом за ним и зритель увидит подделку… А вот когда берешь в руки настоящий, чрезвычайно увесистый меч, формой своей напоминающий пламя свечи, и начинаешь им размахивать, то, естественно, мои «придворные» выскакивают из шатра своего предводителя самым натуральным образом. И все по-настоящему рушится и летит со столов… Напрасно, конечно, опасаются, что я задену им кого-нибудь, этого не может быть, потому что я строго контролирую каждое движение, каждый удар разбушевавшегося повелителя… И в то же время не надо излишнего натурализма… Но как эту меру соблюсти? Столько подводных камней ожидает тебя в спектакле: то кто-нибудь сфальшивит, передержит паузу, не туда пойдет, где его ожидают…»
В застывшей позе Шаляпин не мог долго оставаться, и Головин сжалился над ним:
– Отдохни, Федор, расслабься, давай чашку, поставим ее вот сюда. – Бросив кисть в ведро, Головин помог Федору Ивановичу принять нормальное положение на ложе, свесив ноги на пол.
– Никогда б не подумал, что так тяжела может быть эта чаша… Держишь ее, вроде бы легкая, а потом все тяжелеет и тяжелеет. – Федор Иванович был в хорошем настроении, то и дело поглядывал на Марию Валентиновну и наконец спросил: – А не пора ли тебе, душа моя, домой, ведь Александр Яковлевич долго еще будет терзать меня, я знаю, не впервой нам этим делом заниматься.
Мария Валентиновна упрямо покачала головой, нет, дескать, буду с тобой. Что делать? Он давно заслужил бы проклятия по своему адресу, если б понятия верности и неверности так круто не изменились в нашем веке. Хорошо это или плохо, но он оправдывал себя тем, что он никогда не бросит своих детей и Иолочку он по-прежнему любит, но другой любовью.
– Как меняются времена, меняется зритель, меняется администрация. – Собравшиеся за столом удивились началу столь серьезного разговора, ожидая от Шаляпина, как обычно, веселых шуток, забавных историй. – То, чем раньше восхищался зритель, теперь отвергает или проходит равнодушно. От Станиславского не раз слышал, что Ермолова очень страдает, понимая, что утрачивает свое влияние на публику, как это было в прежние времена. А Ольга Леонардовна Книппер-Чехова как-то бросила вскользь, что божественная Ермолова, чувствуя, как уходит от нее публика, «мечется как тигр в клетке и жаждет умереть». Новое искусство она считает мелким. И действительно, такую вот пьесу, как «Любовь студента», – недавно мы смотрели с Машей – не сыграешь в прежнем высоком стиле, овеянном романтикой. Да, публика разная. Есть зрители, которые пришли позабавляться, похохотать над незатейливыми приключениями маленьких людей, а есть еще зрители, у которых в театральном зале просыпается душа, открывается для всех земных тревог и человеческих чувствований, у них затуманиваются глаза при виде людских страданий, происходящих на сцене, преимущественно на русской сцене…
– Феденька, – спросил Павел Щербов, – а правда, что тебе твой друг Теляковский поставил на вид за то, что бисировал свои арии в «Фаусте»?
– Не Теляковский, а дирекция поставила на вид за неисполнение ее распоряжений. Запрещено бисировать, но не давали продолжать спектакль. Так вызывали, что пришлось смириться, мне и самому вовсе не хочется нарушать обязательные распоряжения, но ничего не мог поделать.
Посмотрел на Марию Валентиновну и улыбнулся… Он все больше чувствовал, что любовь к ней становится для него просто жизненной необходимостью. На первых порах он не придал особого значения этой связи, ну, встретились, напились любовью, пришло время расстаться – расстались, пугливо озираясь в надежде укрыться от знакомых. Мария довольствовалась малым и ни о чем другом даже не заговаривала. Но в последние дни все чаще признавалась в любви к нему и о своем желании никогда не расставаться с ним. Он еще опасался в открытую жить с ней, но она все больше притягивала к себе, вовлекала в свою жизнь.