Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
– Конечно, он побаивался дальней дороги. Староват становится наш великий маэстро, хвори к тому ж его одолевают, – пытался объяснить Шаляпин упорное сопротивление знаменитого композитора столь великому патриотическому делу.
– Нет, Федор Иванович, вы ведь тоже знаете, что в прошлом году Николай Андреевич вместе с семьей больше двух месяцев путешествовал по Европе, не побоялся дальней дороги, как вы говорите. Тут другое… Я ж ему пообещал, что путешествие его не будет утомительным, мы окружим его всеми возможными заботами и будем к его полнейшим услугам, лишь сделайте нам величайшее одолжение и помогите нам, как никто другой помочь не может. Наконец сломил его сопротивление, и он с досадой произнес: «Ехать так ехать, – сказал попугай, когда кошка тащила его из клетки». А главная причина его упорства в том, что я, уж признаюсь вам в своей глупости, в дни учебы занимался теорией музыки и композицией у профессора Петербургской консерватории Соколова Николая Александровича, но его похвал и признания мне показалось маловато, и я отправился к Римскому-
Корсакову, узнать его
Шаляпин с нескрываемым восторгом смотрел на Сергея Павловича, которого столько раз бранил Владимир Васильевич Стасов как «декадента»; а перед ним стоял превосходно одетый аристократ, с любовью говорящий о русском искусстве, несколько полноватый, но это нисколько не портило его высокой, породистой фигуры. Даже его большая голова с крупным лбом и взбунтовавшейся прядью черных с ранней проседью волос не нарушала благоприятного впечатления. Барственная, несколько надменная осанка Дягилева поначалу насторожила Шаляпина, но не надолго, стоило повнимательнее всмотреться в глаза Дягилева, красивые серые глаза становились то грустными, то веселыми, то ироничными, как сразу угадывалась натура деятельная, энергичная, натура вождя, творца, организатора. Во время разговора Шаляпин обратил внимание на лицо Дягилева, как оно менялось много раз под влиянием сказанного, бывало то любезным, то самодовольным, то ироничным, то задумчивым. Такое лицо могло быть только у незаурядного человека, хорошо знающего себе цену и имеющего на это неотъемлемое право по уму своему и делам. От многих Шаляпин слышал о Дягилеве как о «большом очарователе», как о «настоящем шармёре», перед натиском которого почти никому не удавалось устоять; говорили о нем, что он обладает изумительной интуицией, чудесным даром угадывать людей, умением подобрать к каждому интересующему его человеку свой ключик, найти сокровенные секреты и с самым беспечным видом использовать их для достижения своих целей. И в своей деятельности стремится познать не столько роман, сколько автора романа, не столько оперу, сколько характер написавшего ее, не столько балет, сколько поставившего его. Ну что ж… Каждому свое… Да, во всей фигуре Дягилева можно было угадать человека с характером решительным, напористым, не боящимся сказать «да будет так», не боящимся всяческих хлопот и неприятностей, неизбежных в большом предприятии. Говорят, что Дягилев и нашел себя, свое призвание именно в преодолении разных препятствий материального и общественного характера. А говорили, что он «скандалист и озорник», думал Шаляпин, не отрывая глаз от пухлого лица и шевелящихся мягких губ. Нет в Дягилеве никакой барской лени, во всех его повадках – фантастическая энергия человека, любящего распоряжаться, командовать. Он как полководец на поле сражения, но, в отличие от полководца, он видит даже мелочи, подробности, детали, ускользающие от фельдмаршалов и генералиссимусов, как назвал его Александр Бенуа. Нет, пожалуй, Шаляпин не ошибся, что согласился поработать с Дягилевым.
– Э-э, Федор Иванович, да вы, кажется, от меня далеко и не слушаете меня. Так я заканчиваю, уж потерпите капельку… Римский-Корсаков заволновался и спрашивает меня: почему я интересуюсь подлинным текстом оперы Мусоргского, а не отредактированным. А я ему и отвечаю, старая партитура Мусоргского у меня оттого, что всякий вопрос, которым я занят, я изучаю до конца. Всякую чашу, так сказать, пью до дна. В частности, меня заинтересовали колокола и куранты, которые не вставил Николай Андреевич в свою новую обработку оперы, вышедшую совсем недавно. А почему? Если мы на будущий год будем ставить «Бориса Годунова» в Париже, то непременно эта сцена будет с колоколами и курантами. Жду от вас, Федор Иванович, помощи, ибо считаю наше дело общим. При этом великого князя Владимира, а через него и государя императора, я должен убедить, что наше предприятие полезно с национальной точки зрения, может способствовать тому, что Россия получит от Франции и других европейских стран столь необходимые займы, министра финансов в том, что оно выгодно с экономической стороны, а директора императорских театров, что оно принесет пользу для императорской сцены… И скольких еще я должен убеждать… Даже мои старые друзья, в которых я был совершенно уверен, и то на первых порах брюзжали и ворчали, даже самый проницательный Саша Бенуа и то сомневался. «Неужели нельзя будет предпринять в Петербурге что-либо свое, отдельное и грандиозное? Неужели Сережа устроит концерты в Париже, для чужих, а надо бы что-ли-бо наше для своих», – писал он нашему общему другу. И вот не понимают, что я демонстрацией великих достижений русской музыки здесь, в Париже, принесу своему отечеству больше пользы, чем устройством очередных концертов в России. Но я их убедил…
– А Глазунов? Рахманинов?
– И Глазунов, и Рахманинов, и Скрябин, и Артур Никиш, и Феликс Блуменфельд… Грандиозные концерты будут в Париже, не подведите меня, Федор Иванович, а то я знаю, вы человек увлекающийся.
Довольные друг другом, антрепренер и артист расстались.
Глава вторая
Мария Валентиновна
«На что Дягилев намекал, сказав, что я человек увлекающийся… Неужели прослышал? Вроде бы я никому не говорил…» – думал Шаляпин, поднимаясь к себе в номер. С минуты на минуту должна была приехать в Париж Мария Валентиновна, заказавшая себе номер в этой же гостинице, но об этом никто не должен был знать. Неужто пронюхали? А может, она сама из бабского тщеславия кому-нибудь брякнула, а та и защебетала… Рассказывал ведь ей, как встретили в Нью-Йорке Горького и Марию Федоровну, выгнали из гостиницы, раз не венчаные, то убирайтесь, не нарушайте общепринятой морали, не смущайте молодых американцев. Конечно, Горький написал письмо в газеты, в котором обвинил хозяина отеля в недостатке такта по отношению к женщине, и пообещал игнорировать сплетни, но факт остается фактом: настроение было испорчено негодяями и сплетниками. К тому же у Горького с женой все было полюбовно решено – они разъехались тихо и мирно, по-хорошему переписываются, сообщая все наиболее важные события друг другу… У него, Шаляпина, совсем другое положение, он женат, любит свою жену, своих пятерых детей. И он не может допустить, чтоб о нем, Федоре Шаляпине, писали, как и о Горьком, что он двоеженец, бросил первую жену на произвол судьбы, а дети умирают с голоду. Публика ему этого не простит. Да и он не позволит так говорить о нем, просто не даст повода. А потому он не позволит Марии Валентиновне преследовать его по пятам.
Но как только увидел Марию Валентиновну, как тут же и позабыл о своем твердом решении быть похолоднее с ней: уж очень она была хороша, красива той северной красотой, которая так пленяет мужчин. Светлые большие глаза постоянно улыбались какой-то загадочной странной улыбкой, крупные губы просто, как магнит, притягивали к себе, да и вся она обаятельная, мягкая, добрая, щедрая, словно была предназначена ему судьбой. Что ж с этим можно было поделать… На одно уповал Шаляпин – в Париже можно остаться незамеченным. Это не Москва и не Петербург, где он уже не может ни на минуту остаться наедине с самим собой. А так иной раз хочется…
До концертов оставалось несколько дней, и Шаляпин с Марией Валентиновной целыми днями бродили по городу, заходили в музеи, побывали на выставках; иногда нанимали фиакр, но чаще просто бродили. Бывало, набегали тучи, шел крупный весенний дождь, закрывались зонтиками и убегали в отель, где надолго закрывались. И никому до них не было дела.
Шаляпин много раз бывал в Париже, но никогда у него не было столько свободного времени, как в эти дни. Здесь по-прежнему много было русских, годами живших и работавших, особенно художников. В Лувре подолгу стояли у знаменитой Моны Лизы, таинственно, загадочно улыбавшейся, у «Мадонны в гроте», «Святой Марии на коленях святой Анны», менее известных картин Леонардо да Винчи, и снова возвращались к Моне Лизе. А все потому, что Шаляпину показалось, что Мария не менее загадочно улыбается и не менее красива, надо еще раз посмотреть и сравнить. Шаляпин смотрел на картину, потом на Марию, пристально разглядывал ее лицо, руки, фигуру, окидывал ее взглядом сверху донизу и, оставшись довольным, убедительно доказывал, что в Марии есть что-то общее с мадоннами. Мария возражала, а он еще с большим жаром доказывал, настаивал на сходстве.
И в таком веселом, непринужденном настроении подходили к картине Корреджио «Сон Антиопы», игра начиналась снова: посмотрит на картину, потом на Марию… Долго стояли у картины Джорджоне «Сельский концерт»: две обнаженные женщины и двое мужчин, одна набирает воду из водоема в кувшин, другая наигрывает на флейте. Потом – Рафаэль, Тициан, Веронезе, Ван-Дейк, Ватто, Шарден, Клод Лоррен, Милле, Кара, Руссо… Долго любовались «Самофракийской крылатой победой»… В Люксембургском музее обратили внимание на портрет матери Уистлера… Потом – Дега, Мане, Моне, Сислей, Писсаро, Ренуар, которых только недавно обливали грязью, а сейчас восхищались неповторимостью и живописностью красок.
Подолгу гуляли в саду, примыкавшем к Люксембургскому музею, а утомившись, садились под тенистыми каштанами и забавлялись, как малые дети, поглядывая на нарядных ребятишек с нянями и матерями. Встречались кормилицы в русских нарядах, даже в кокошниках, вышитых бисером, с бусами на шее, с яркими лентами и в широких русских кофтах. Это вовсе не означало, что перед ними русские женщины, просто такова была мода у богатых парижанок. Любовались, как дети пускали в бассейне кораблики и лодочки, вспоминая при этом своих детей. Отдохнув и налюбовавшись на детей, Шаляпин и Мария поднимались, медленно проходили мимо бюстов и статуй, лишь скрип желто-розового песка под ногами нарушал обступившую их тишину. Украдкой целовались в тенистых аллеях и выходили к Сорбонне.
– Как хорошо, что мы встретились здесь в это время. Ты посмотри, бульвары все в зелени, каштаны цветут, – восторженно произнес Федор Иванович.
Они шли по мосту через Сену, вдали виднелись башни Нотр-Дама. Садились на империал конки и не успевали следить за мелькавшими перед их глазами бесчисленными достопримечательностями исторического Парижа. И все это мелькающее вставало перед глазами как нечто великое и незабываемое.
– Странный и удивительный город. Все здесь находят то, что ищут. Одни учатся, другие развлекаются, третьи получают заряд интеллектуальной жизни, бегущей, меняющейся, полной блеска и дерзаний. И почему ж только в этом городе каждый может найти то, что ищет… Удивительный город… А главное для нас с тобой, Мария, здесь можно затеряться в толпе даже гению, каждый пройдет мимо него, не обратив внимания. Прекрасный город – Париж.