Золотой истукан (др. изд.)
Шрифт:
– Что, что?
– Роман изумленно уставился на проповедника.
– Как же так, отче? Ведь только сейчас ты говорил обратное: богатство, мол, нечто прекрасное, и все такое…
– То я говорил Алп-Ильтувару, хазарскому беку. А тебе, раб, говорю, - сам Христос сказал: «Богатому так же трудно войти в царство небесное, как верблюду пройти сквозь ушко игольное».
– Что же оно, твое учение, - смутился Роман, - для богатых - одно, для бедных - другое?
– Для всех одно!
– Киракос стукнул посохом о землю.
– Не богатством, не бедностью
– А-а… - Роман пожал плечами. Ладно. Разве его переспоришь, этого книжника. У него на всякий случай припасено изречение.
Хорошо уже то, что, сделавшись христианами, хазары перестанут грабить, убивать. И если б еще Руси веру Христову, - тогда бы хазарам и русичам нечего стало делить.
И сей Киракос, - хоть и показалось Роману, что здесь, в савурском стане, он больше хлопочет о земных предметах, чем небесных, - все равно делает доброе богоугодное дело.
Ибо сказано: «Блаженны миротворцы…»
– Бросар! О, бросар… - Перед Романом - знакомая красная рожа. В серых глазах - болотная муть. Стоит гот, качаясь, криво улыбаясь, в дым пьяный, и все равно - хитрый, сильный, опасный.
Положил огромные лапы на плечи Романовы, тянется к нему губами мокрыми.
– Чего он хочет? Что бормочет?
– Роман с омерзением оттолкнул гота.
– Чего мне бросать?
– Бросар по-ихнему брат, - пояснил проповедник, снисходительно улыбнувшись охмелевшему готу.
– Бра-ат?! Был у него брат, Гейзерихом звали. Он убил его в Тане. Родного брата убил!
– Он теперь не Улаф, что по-ихнему Волк, а Иоанн и твой брат во Христе, а брат во Христе роднее родного. Ты его не отвергай.
– Йохан, Йохан, - охает гот и, вывернув из-под рубахи медный крестик, точно такой, как у Романа, показывает ему. И опять лезет лобызаться.
– Брат во Христе?!
– кричит потрясенный Роман.
– Он душегуб! Братоубийца!
– Он омыт от грехов таинством крещения.
Роман обалдело глядит на свежесостряпанного Иоанна, и - теперь уже гот не кажется ему дурным и грозным: стоит тихий, кроткий, даже чем-то жалкий, в глазах, хоть и пьяных, дружелюбие.
И будто молния сверкнула у Романа в мозгу,- это, видать, божья благодать осенила его душу.
Любовь и спасение.
Какое иное учение сумело бы укротить вот это злобное чудище, чьим ремеслом только вчера было кровопролитие?
Блаженны миротворцы.
Роман, вдруг прослезившись, повернулся к старцу, низко ему поклонился, руку поцеловал.
Ив обнимку с братом во Христе двинулся к плетеным лачугам, где разместили пленных. То есть, теперь уже не пленных, а верных слуг савурского бека, его телохранителей.
Бросар! О, бросар…
Святой странник с доброй улыбкой осенял их вослед крестным знамением.
«Отче наш, иже еси на небеси!
Да святится имя твое.
Да приидет царствие твое, да будет воля твоя якожа на небеси, и на земли.
Хлеб наш насущный даждь нам днесь.
И остави нам долги наши, якоже и мы оставляем
И не введи нас во искушение.
Но избави нас от лукавого.
Якоже твое есть царство и сила и слава от века.
Аминь».
…Каждое утро, произнося эту богоданную молитву, которой его научил проповедник, Роман непременно ронял слезу. Ему казалось - он говорит с родным своим, давно усопшим, отцом.
Добрый был человек, веселый. Не зануда какой-нибудь, которому все на свете не так. Никогда не побьет, редко когда накричит. А накричит, то только за дело,- и потом всю ночь не спит, вздыхает, стонет: кается, что обидел, хоть и за дело.
И не помнит Роман, чтоб отец, - когда он, сорванец, уставши от беготни по холмам или в полях натрудившись, приходил домой, - не спросил: «Есть хочешь?» Спрашивал он просто так, вместо привета, - сам знал хорошо: как не хотеть, конечно, дитятке растущему хочется есть. И лезет отец сразу в печь и в корзину - хлеб доставать, рыбу, репу.
Правда, когда нужда заела смерда, сделался он угрюмый и злой. Но зла на сыне, как делают иные, не срывал, - срывал на себе, напиваясь до умопомрачения.
Всю жизнь чад своих кормил и берег, - и умер, бедный и хворый, с голоду…
И вот теперь образ отчий как-то сам собою слился в душе Романа со светлым образом божьим, - и, молясь, видел Роман перед собою не лучезарный лик владыки небесного, а простое доброе лицо покойного отца. Да и он, если рассудить, Небожитель: сожгли его, по обычаю, после смерти, и улетел он дымом в небо синее…
И еще один ясный образ примешивался к этому двойному божьему образу - образ святого странника, от которого принял Роман свою новую чистую веру и который был днесь где-то далече, за теми горами.
Скучал по нему Роман. Со старцем легко, хорошо. Спросишь о чем - всегда найдет ответ. Любое сомнение развеет. Занеможешь - словом теплым ободрит, обогреет.
Не только по утрам произносил Роман молитву богоданную - до вечера не раз к ней возвращался. День ею начав, ею и завершал. Озорной Карась измывался над ним нещадно, искажая новое имя его так и этак: не скажет - Роман, а злостно - Ремень, или - Дурман, или - Карман, или и вовсе - Баран. А чаще - Отченаш, едко предварил - Сопливый. Несносный человек. Но Роман не сердился на друга, ибо помнил: «Блаженны вы, когда вас будут поносить и гнать и всячески неправедно злословить за Христа…» - Господи, помилуй!
– Дубина!
– ярился Карась.
– Усердствовал бы лучше в ратном деле. Молитва - она то ли выручит, то ли нет, а меч и стрела всегда от беды спасут.
– Господи, помилуй!
– Тьфу, дурман несчастный…
Романа, как и всех русичей, обучали в малолетстве делу ратному. Но - как? Бывало, в погожий день какой-нибудь старый дед выведет отроков на холм, за весь, и учит их в цель из лука стрелять, и на дубинах биться, и копья метать. Чтоб, случись година лихая, сумели супостата отразить. Большего смерду не надо,- его дело землю пахать.