Золотой истукан (др. изд.)
Шрифт:
– Лейба!
– заорал Пинхас с возвышения.
Угодливо семеня, Лейба поднялся к нему. Пинхас, тыча пальцем в книгу и брызгая слюной, стал его с пылом отчитывать («Ам-хаарец, тьфу, ам-хаарец, трр, брр!!), затем, когда слуга открыл было рот, чтобы что-то сказать в свое оправдание, ударил его палкой.
Лейба скатился с надстройки, приник к боковой стенке судна. Смешно и жалко смотреть на него, долговязого, с короткой спиной и широким задом, расположенным чуть ли не сразу под плечами, с несуразно длинными ногами. И больно смотреть, как по тонкому, по-женски красивому
Руслан - участливо:
– За что он тебя?
– спросил по-хазарски.
– Вы язычники, и мне, еврею, грех общаться с вами, и тем паче - вам помогать.
– Ишь ты. Дал бы и ты ему хорошенько.
Лейба - в ужасе:
– Я - ему?!
– И злобно: - И дал бы,- не смотри, что худой, крепко могу ударить. Я его ненавижу! Но он - мой господин. Знатный человек, богатый. А я - ам-хаарец, существо презренное, низкое. Сказал рабби Иоханан: ам-хаареца можно разодрать, как рыбу. И сказал рабби Элеазар: ам-хаареца дозволено убить даже в Судный день, выпавший на субботу. Я-то читать не умею, - Пинхас говорит, что так написано в книге Талмуд. Но я хорошо это запомнил, потому что слышу каждый день.
– Н-да… Запомнишь… Зачем же ты заповедь нарушил, - пожалел, что ли, нас?
Лейба взглянул на него подслеповатыми печальными глазами, развел руками:
– Не знаю…
Пинхас - свирепо: - Лейба!!!
Лейба нехотя поплелся к господину.
Что-то мелькнуло в разуме Руслана, какая-то важная мысль: «Живет ли где на земле народ, у которого бы…», - но додумать сейчас ее не удалось, - она тут же отхлынула, смытая открывшейся впереди огромной сверкающей синью. Море!
…Припав к боковой стенке судна, евреи, зеленые от тошноты, выворачивались наизнанку в прозрачную зелень вскипающих волн. Будто свининой запретной объелись. Рядом с ними рвало хазар и русичей. Евреи их не толкали, дружно теснились плечо к плечу. Вместе с язычниками есть и пить - грех, но, видать, не грех вместе блевать.
Море - оно, наверно, не подчиняется всяким вероучениям, ни тому, ни сему: вот оно и уровняло всех.
И на них всех удивленно смотрит Руслан. Ему больно за ясную зелень морской воды. И невдомек ему, отчего их тошнит.
Зверь не разводит грязь вокруг себя, живет чисто и умирает чисто: почует смерть - забьется куда-нибудь в глушь, в яму, в щель, и нету его. А человек… идешь по зеленой росистой дубраве, дымом пахнет, и на пути кучи золы, гнилого тряпья, костей, черепков от горшков, - близко жилье человечье. Всю округу загадит, пентюх проклятый, - и небесный чертог ему подавай…
Окрыленной душой взмывает Руслан вместе с ладьей на гребень крутой волны, и вместе с ладьей плавно несется вниз. И сердце бьется не торопясь, размеренно и впопад блаженной качке, и дышится ровно и глубоко. Как на качелях, бывало, в роще за весью родной.
Хорошо ему здесь, и все смутно знакомо, и радостно все взахлеб, будто когда-то плыл он тут, но давно об этом забыл. Будто вернулся сквозь годы к утраченному в малолетстве. Проснулось в нем что-то певучее, древнее.
Божий чертог, небесный чертог…
Разве земной чертог, человечий, с дивными лесами, с дикими степями, с грохочущим морем, хуже, чем божий, небесный?
Вырвались в кои-то веки на вольную волю, соприкоснулись с чистой великой стихией, и стало их рвать от крепкой соленой правды, сияющей в ней.
Море. Набежит на солнце облако - и становятся волны темно-серыми, с просинью, точно кони редкой мышастой масти с белыми гривами. Каждая жилка звенит от ветра. И сквозь спинной хребет будто струится холодный ветер. Море, ах ты, море. Спасибо, хоть ты меня утешило на бесконечном и трудном пути моем.
Пустынный берег.
«Будут во аде муки внутренние - и, с тем вместе, внешние: там душа будет страдать, изнывать в страшной печали, унынии и отчаянии, там будет невыносимо мучить совесть - будет сильно и ужасно, по слову писания, точить сердце червь неусыпающий, а тело - отвне - жечь огонь вечно пылающий. Адский огонь столь жесток и лют, что и разум представить не может…»
Так описывал Киракос преисподнюю, куда не миновать попасть всякому грешнику и вероотступнику.
И грешнику Руслану казалось: не успев умереть, он уже угодил в это веселое место. Тут тебе и печаль с отчаянием - внутри, и жестоким огонь - отвне. Пустынный берег. Тупые валуны, о кои ноюще уныло бьются волны. На каменистой почве, на пять шагов - один пучок, сухой травы. Скалы поодаль - причудливы, странны: обточи-то их ветром неутихающим, и похожи они на грибы, на башни, черепа.
Овраги, лощины.
И черные люди в косматых шапках у больших котлов похожи на чертей, хлопочущих у адских сковород.
И сам он, весь этот бесплодный берег, похож на сковороду, огромную, раскаленную, на которую кто-то из озорства набросал камней. Но огонь зажжен не под сковородой, а над нею: круг неба над головой - не просто небо с солнцем, а одни великое, сплошное, яростно пылающее солнце, опустившееся, как в Судный день, низко к земле.
– Сиях-Кух, - пояснил один хазар, снизойдя до ответа Руслану, где очутились, - Черная гора по-хорезмийски. А по-тюркски: Мынгышлак - Тысяча зимовий.
– Откуда тут воду берут?
– В горах есть источники скудные.
Ну, раз тут есть хоть немного воды, значит, это еще ад. Может, только его преддверие.
Позже, когда суда, сгрузив поклажу и путников и загрузив других путников с поклажей, ушли обратно на северо-запад, в Йтиль, и пленные русы оказались под опекой черных людей в косматых бараньих шапках, Руслан, приглядевшись к их мохнатым бровям, точеным носам, сухим лицам, обнаружил в них что-то знакомое, будто где-то уже встречавшееся.
– Какого племени?
– Языры. Не слыхал? Ну, по-иному - аланы.
– Аланы?!
– У Руслана сердце зашлось.
– Я понимаю по-алански. Но у вас речь другая. Говорите вроде по-хазарски, но как-то диковинно, сразу не уразуметь, надо послушать и вникнуть.
– Говорим по-тюркски.
– Почему?
– Здесь тюрки кругом. Их много, нас мало. Но старики между собою объясняются по-алански.
– А-а… Как же вы здесь оказались? Аланские-то края - эвона-где, за морем.
– С восхода пришли сюда.