5/4 накануне тишины
Шрифт:
— Она щадила тебя, — Барыбин шевельнулся на кушетке, напряжённо моргая. — Предполагала, что заглянешь, прочтёшь и… И не допустила открытого упрёка. Даже здесь.
— Значит, ты влез и сюда, — обернувшись, Цахилганов говорил это с горьким укором. — Влез, Мишка. Читал… Читал?!
— Ну, — виновато признался Барыбин, отворачиваясь. — Прости. Я мог бы оправдаться, но… Сейчас прав ты. М-да, некрасиво.
— Скажи мне, Барыба, для чего человек живёт?
Барыбин пожал плечами:
— Будто ты не знаешь.
— Не знаю. Для денег? Для удовольствий?
— Нет,
Они оба посмотрели на Любовь одновременно — и оба заметили это.
— Ладно. Всё… Водки! — решительно потребовал Цахилганов.
Весна в больничном дворе пахла карболкой, а ближе к прозекторской — формалином, хотя недавно прошёл большой холодный дождь.
Ранняя ночь стояла над ними, идущими, угрюмыми,
и над степью, притихшей перед тем,
как забрать
в свою глубокую тёмную глину — Любу. Любовь.
…А потом — всех. Их всех. Рано или поздно. Потому — что — без — Неё — не — живут.
Уводя взгляд себе под ноги, Цахилганов с чувством обозвал эту первородную, ненасытную, всепоглощающую почву так, как обзывают площадных женщин и неверных в дружбе людей. И тут же почувствовал сильное её сопротивленье.
Земля не приняла грязных его сравнений —
великая, тёмная, равнодушная —
и вернула всю пошлость его мироощущенья —
ему же.
Природа оставалась вне его испорченности, маленькой, жалкой, заключённой только в нём самом, как в неком ходячем мешке, от которого скоро, очень скоро не останется и следа на земле.
— …Ты всё же зря разговаривал с ней, — жалея Цахилганова, твердил Барыбин, идущий за ним след в след. — Не надо было. Я тебя предупреждал: опасно.
— Мне — опасно? — остановившись, Цахилганов смеялся долго, отрывисто. — Это ей опасно, разговаривать с нами — с такими… Скажи, неужели весь этот земной мир вокруг был когда-то раем?
И мы созданы — другими?
— …Любочка, нельзя, милая, так, целыми днями-ночами, обнявшись, смотреть, глаза в глаза, не вставая. Это опасно, ненаглядная моя. Потому что… ты чувствуешь, как обесценивается всё остальное на свете? Это блаженство обесценивает всё…
Так — мы — пропадём — с — тобой.
— Да…
— А есть ведь ещё обязательства, друзья, деньги. Верно? Мы с тобой забросили все дела. Давно. И это уже… опасно!
Невытертая пыль на телефоне, на полках, на столе,
холодная плита,
немытая посуда в раковине.
Весь беспорядок вдруг становится виден им, двоим. Люба пугается, хочет выбраться из-под одеяла:
— Отпусти. На минуту. Я должна, хотя бы сегодня, встать и что-то прибрать, сготовить. В самом деле, пора!
— Куда ты?!! Не уходи, Люба. Я… Я не могу… тебя отпустить.
— Это быстро. Только… поставлю чайник. Хотя бы — чайник!
— Да! Но это же… так долго… Нет! Я умру без тебя, пока ты его ставишь. Чайник? Это целая вечность… Ты с ума сошла! Нет. Нет. Не уходи!
— …Конечно, нет. Никогда. Не оставлю тебя. Никогда.
— Она говорила, что не оставит меня никогда… — растерянно пожаловался Цахилганов, огибая тёмную лужу и спотыкаясь. — Она обещала, Миша. Когда я просил «не уходи», она подчинялась, всегда. Она и сейчас подчинится, я знаю. Только… я не могу пробиться к её сознанию. Понимаешь — не могу!.. Ты вливаешь ей в кровь то, что нас разъединяет… Ты, ты виноват в этом, Барыба. Ты специально блокировал её сознанье своими препаратами! Чтобы я больше… не пробился к ней! Никогда не пробился… Впрочем, прости. Мы с ней, конечно, давно существуем на разных уровнях — мы потеряли способность растворяться друг в друге.
Она умирает от того, что мы больше не совпадаем…
— Ох, Андрей. Тяжело стало с тобой. Ты, Андрей, как ребёнок…
Цахилганова перекорёжило.
— Во мне вообще много детского! — огрызнулся он, свирепея. — Разве незаметно?
— Да что ты злишься всё время? — не выдержал Барыбин, останавливаясь посреди больничного тёмного двора. — Торчишь тут, орёшь, мешаешь всем. Тебя не должно быть здесь. В реанимации. И я обязан был не впускать тебя в палату… Думаешь, валандался бы я с тобой, если бы она тебя не любила? Как же! Нужен ты мне… Впрочем, она любила ведь не только тебя. Когда она ещё почти не бредила, мы разговаривали… И она всё вспоминала про какого-то мальчика, который бежал за машиной. Её отца, офицера, перевели тогда в Тоцк из Азии. Они переезжали в открытой грузовой машине, с домашним скарбом. А мальчик стоял на обочине…
Мальчик и она не нашли потом друг друга, когда выросли. Не нашли!.. Представляешь?!..
Она тосковала из-за этого. Сильно… Потом начался бред. Боязнь, что будет страдать Степанида.
И… появилась птица.
— Ну, вспомнил! Детская любовь не в счёт, — раздражённо перебил его Цахилганов. — Охота тебе перемалывать глупости…И у меня было нечто подобное. Похожее, кстати. Стоит ли об этом сейчас… Что за темень, ничего не видно. Ты без фонарика, что ли, тут ходишь?
Реаниматор не ответил.
— Погоди, стой!.. А ты? Ты всё ещё любишь её, Барыба? Даже… такую?
— Считай, как хочешь, — сердито отказался говорить реаниматор.
— Нет, погоди! Ответь мне!
— Отпусти. Рукав оторвёшь…
— …Счастливчик, значит? — недобро щурился Цахилганов во тьме.
— Кто?
— Ты! Ты, Барыбин! Это ведь ты изрёк, что человек живёт для… любви. И лишь тем бывает счастлив.
— Ну. Выходит так. Счастливчик, — реаниматор, шлёпая по грязи,
— нет — какая — наглость —! —