Ангел Варенька
Шрифт:
— Что ж удивляться! Результат закономерен, — сказал Глеб Савич и, не понимая до конца ее отношения к случившемуся, сделал вид, что свое отношение считает нужным до поры скрыть, — Что собираешься предпринять?
— А ты? — спросила она, как бы испытывая, долго ли он способен разыгрывать благородное невмешательство там, где на самом деле испытывает лишь вялое и немощное равнодушие.
— Что я! Меня вы давно отстранили…
— Не время считаться, Глеб!
— Время… время собирать камни и время их бросать, — возвестил он торжественно и сам же слегка зарделся: это прозвучало не так, как ему хотелось. — В общем, моя точка зрения такова, что пусть женится. Пусть! Лично я пас, как говорится…
— Глеб! —
— Нет у нас никакой семьи! — вскрикнул Глеб Савич, странно взмахнув рукой. — Ничего у нас нет… вот и все!
XVII
Глеб Савич высказал самое наболевшее: в глубине души он причислял себя к страдальцам. Его тайные муки были скрыты от людского глаза, и, глядя на него, никто бы не подумал, что Глеб Савич Бобров страдает. Он предпочитал молчать о своих душевных ранах и в разговорах о себе считал уместной насмешливую небрежность, как бы освобождавшую собеседника от обязанности слишком ему сочувствовать. Причиной этому была отнюдь не ложная скромность, и Глеб Савич ни перед собой, ни перед другими не умалял значения собственных переживаний. Напротив, он словно бы признавал некую общественную опеку над своим душевным покоем. Глеб Савич имел полное право сказать обществу: вот люди, причинившие мне душевную боль, и общество тотчас же наказало бы виновных. О, как вознегодовало бы воображаемое им общество, узнав о том, что вместо жизни, наполненной тонкими эстетическими переживаниями, его любимец Глеб Савич Бобров ведет жизнь, полную будничной борьбы и мучений. Но он как бы не прибегал к гласности, а молчаливо нес свой крест. В этом-то и была его роль страдальца, страдальца тайного, добровольного и безропотного.
Глеб Савич был уверен, что люди, досаждающие ему своими просьбами и корящие его тем, что он не проявляет о них заботу, на самом деле лишь благодаря этой заботе и существуют. Его тайное страдальчество словно питало их живительными соками, и, когда Глеб Савич закричал, что у него нет семьи, он из молчаливого и тайного страдальца впервые стал страдальцем явным и агрессивным. Он двинулся в наступление, чтобы уязвить тех, от кого сносил унижения, и его не заботило, кем он будет выглядеть в их глазах и каким именем его назовут. Глеб Савич соглашался на любое имя, лишь бы освободиться от того, что подпочвенной влагой напирало изнутри, из потемок души. Он упивался собой в ту минуту, и даже ощущение собственной неправоты не останавливало его воинственную и страдальческую душу.
XVIII
Света боялась в себе неожиданного. С детства она росла без отца, и мать, поглощенная заботами, почти не обращала на нее внимания. Поэтому Свету никогда никто не воспитывал, и вместо воспитателя и советчика она слушалась того привычного мнения о самой себе, которое складывалось у знавших ее людей. Чтобы вести себя правильно, надо было ни в чем не противоречить этому мнению, постоянно оправдывать его своими поступками: это было единственным способом избежать ошибок. Поэтому Свету охватывал страх; если в душе поднимались неведомые ей чувства, она суеверно гнала их прочь, хватаясь за соломинку привычного. Запас привычного истощался, а запасы неведомого скапливались, набухали и лавиной устремлялись в прорехи, которые она не успевала залатывать. Минутами Света до неузнаваемости менялась. Кто-то помимо нее совершал поступки, которых она никогда не ждала от себя и поэтому не знала, как их оценивать, как к ним относиться.
Когда обнаружился Жоркин обман, она стала тихо преследовать мужа. Внешне она оставалась по-прежнему терпеливой и робкой, но в душе совершалась
— Что ты все точишь, точишь, словно червяк древесный! — однажды взвился Жорка, не выдержав ее осады.
— Я?! — Света искренне удивилась.
— Ну было у меня, что ж теперь! Давай налаживать жизнь…
Она услышала в его словах нечто, заставляющее ему верить, но требующее дополнительного испытания.
— Жорик, — позвала тихонько Света, — а вот скажи, что она гадина.
— Она?! Пожалуйста… — своей готовностью выполнить ее просьбу он как бы представлял в незначительном свете сам факт ее выполнения.
— Жорик, — Света словно бы уговаривала выпить горькое лекарство, обещавшее принести облегчение, — ну скажи…
— Пожалуйста. Она… ну дурочка, словом, и сам я дурак, — судорожно сглотнул он.
XIX
После этого Жорка напился, безобразно, с дракой, и когда его вталкивали в зарешеченную милицейскую машину, сорвался ногой с приступки, разбил в кровь колено и, держась за него, несколько раз завороженно повторил: «Ну все! Ну все!» Машина двинулась… Хаос и туман в голове не мешали ему думать, и, следя за своими несуразными жестами, Жорка радовался тому, каким правдоподобно пьяным он выглядит, хотя на самом деле — уж он-то знал! — совершенно трезв. Трезв и способен думать, серьезно и о серьезных вещах.
Жорка решил, что в жизни ему не хватало настоящих правил, он их боялся и избегал, считая, что они только мешают жизни. Жорка уставал от всего, что становилось правилом, входило в привычку, и ему казалось ужасным жить, как все: каждый день… от и до на заводе… в одно и то же время возвращаться домой… заниматься детьми… скучно! Но, избежав этой жизни, он все равно жил, как остальные: пил до отупения, ругался с женой и всем приносил несчастья. Отступление от правил ничего не дало ему, и Жорка слепо уверовал в правила. Он вспомнил, как он был счастлив, когда в третьем классе ему за хорошую учебу подарили книгу с подписью директора: «За успехи в учебе и отличное поведение… награждается…» — и теперь эта минута была самой важной и значительной в жизни.
— Слышь, отец, книгу мне подарили… в третьем классе, — обратился он к участковому.
— В колонии, что ли?
— В школе, в третьем классе… Честное слово!
— Ладно, сиди у меня… Отличник!
— Честное слово, говорю! Способный я был… «Записки охотника» называлась. Читал?
Милиционер отвернулся.
— Слышь, не пьяный я. Хочешь дыхну?
— Я те дыхну, я те так дыхну, что родная мать не узнает! — сказал милиционер, и машина остановилась.
XX
Валька не особенно заботилась, что сказать матери, и наспех выдумала: «В Киев летим с девчонками». Это выглядело вполне правдоподобно, а за остальное Валька не беспокоилась: мать слишком погружена в собственные заботы, чтобы почувствовать то, о чем прямо не говорилось. Утром Валька собрала сумочку, положив в нее носовой платок, тушь для ресниц и помаду. Вымыла пару яблок и завернула в салфетку бутерброды. Подумала, брать ли журнал, и решила на всякий случай взять, вдруг придется долго дожидаться, да и вообще чтение помогает отвлечься.