Бедные углы большого дома
Шрифт:
— За ней, кажется, портной какой-то ухаживаетъ, — отвтилъ сынъ.
— Откуда ты узналъ эти подробности? — спросила мать.
— Она разсказывала.
Мать съ отвращеніемъ посмотрла на него.
— Иди ты отъ меня! — проговорила она. — Бдная ты моя, Глаша! А я еще, гршница, подумала, что ты сама завлекла его, негодяя!
Сынъ повернулся на каблукахъ и вышелъ изъ комнаты, пожимая плечами, но не имя силъ скрыть краску стыда. Вра Гавриловна плакала. Она любила Глашу; она привыкла къ ней; она любовалась, какъ въ былые годы молилась Глаша въ деревенскомъ храм; она иногда мечтала, что никогда не разстанется съ Глашей, что Глаша будетъ няньчить ея внучатъ, будетъ одною изъ тхъ врныхъ слугъ, какія
— Такъ-то-съ, Глафира Николаевна, — покачалъ портной головою, когда онъ и Глаша остались одни. — Не хотли вы нашихъ рчей слушать, загубили себя не за денежку!
— Ужъ не говорили бы вы мн этого, — зарыдала Глаша:- мн и безъ того тяжело.
— Мн, думаете, легче? — отозвался портной.
Наступило молчаніе.
— Не берите вы меня за себя, голубчикъ мой, Александръ Ивановичъ! Не стою я васъ! — рыдала Глаша. — Любить-то вы меня не будете.
— Эхъ, Глафира Николаевна, если бъ я не пропащій человкъ былъ, такъ я и не знаю, какъ бы я васъ осчастливилъ, — махнулъ рукою портной.
Глаша и онъ помолчали: она слышала какіе-то новые звуки любви, это были уже не полированныя фразы ухаживателя, но скорбь страстнаго человка, хватавшая за сердце.
— Пить я началъ, — глухо пробормоталъ портной, отвернувшись въ сторону.
Глаша рыдала. Портной тихо приблизился къ ней и обнялъ ее одною рукой. Она не трогалась съ мста. Онъ поцловалъ ее въ щеку. Въ былые дни онъ не посмлъ бы сдлать этого, а она ударила бы его за такой поцлуй, — теперь было не то.
— Голубчикъ мой, какъ мы жить-то будемъ! — вырвалось у Глаши.
— Живы будемъ, — увидимъ! — промолвилъ онъ, и въ его глазахъ сверкнулъ огонь страсти.
Кажется, этотъ человкъ готовъ былъ схватить ее въ эту минуту и унести куда-то далеко-далеко, на край свта, чтобы жить съ нею вдвоемъ, чтобы не видать, не слышать людей!.. А вечеромъ ему говорилъ весь большой домъ на сотн своихъ разнообразныхъ языковъ:
— Ну ужъ, Александръ Ивановичъ, убили бобра!.. Не такая бы пошла за васъ… Охота пришла на ней жениться, вы человкъ работящій, честный… И что вы нашли въ ней хорошаго? ничего мы въ ней хорошаго не видимъ!
— Намъ-съ хороша, а на другихъ плевать, — сурово отвчалъ Приснухинъ и, гордо отворачиваясь отъ сосдей, шелъ со двора.
— Ишь, онъ же и рыло поднимаетъ! Шваль этакая! — говорили про достойнаго уваженія человка.
А этотъ человкъ бродилъ
Гордо, фертомъ, какъ выразился большой домъ, стоялъ онъ подъ внцомъ, чтобы показать людямъ, что, молъ, смотрите, какъ мы женимся и на васъ плевать хотимъ; а на другой день встртился съ сосдомъ, тотъ его съ законнымъ бракомъ поздравилъ, пожелалъ ему дтей, — и пошелъ Приснухинъ выпить. Вечеромъ онъ билъ жену.
— Голубчикъ мой, простите меня… Рабой вашей буду, только не бейте меня… Все посл выместите, только теперь пощадите, вдь вы знаете… — рыдала Глаша, а у замочной скважины, у оконъ, у стнъ были уши, — незримыя въ темнот ночи тни ловили каждый вопль и разносили о немъ всти по дому.
— Билъ ее сегодня!
— О-о!
— Вотъ житье-то будетъ!
— Ха-ха-ха! — хохотали злые духи во мрак и, кажется, этотъ хохотъ слышался въ бдномъ жилищ портного, доходилъ до самаго сердца обитателей этого угла. — Ха-ха-ха, вотъ житье-то будетъ!
На слдующій день портной бушевалъ:
— Молчать!.. Никто меня уговорить не смй! я самъ себ господинъ. Ну, и кончено!.. Какъ хочу, такъ и длаю! Слесарша усовщиваетъ? исколочу проклятую!.. Ты моя жена, ну, и конецъ, ну, и конецъ!.. Ноги твои цловать буду и никто не запретитъ, никто!.. Я самъ себ господинъ… Подслушиваютъ? Пусть подслушиваютъ, окаянные!
Еще насталъ день. Портной протрезвился, валялся въ ногахъ у своей жены, руки ея цловалъ, просилъ прощенья, и страстной, горячей любви было полно все его существо.
— И за что я ее гублю? — говорилъ онъ себ. — Каинъ я проклятый, демонъ отверженный. Да я этакую жену на рукахъ носить долженъ; и вдь хоть бы попрекнула она меня, — такъ нтъ; я ее билъ, а она руки мои цловала!
И думы все росли, все росли въ теченіе недли, когда портной кроилъ, шилъ сюртуки, брюки, жилеты, и все тяжелй и тяжелй становились его упреки себ; въ праздникъ длалось совсмъ тошно… Вечеромъ слышались мольбы Глаши…
Годился сынъ. Портной запилъ сильне, но черезъ шесть недль онъ началъ остепеняться. Сына онъ не любилъ, но зато сильне сталъ любить жену и рже билъ ее. Въ Глаш тоже произошла перемна: она уже не молила мужа, не плакала, но суровымъ шопотомъ говорила ему:
— Ты меня не бей, ребенокъ спитъ… Не подходи ко мн, неровенъ часъ…
Мужъ, несмотря на опьянніе, замчалъ зловщій блескъ жениныхъ глазъ и длался тише, смирне. На другой день онъ просилъ извиненія у жены безъ страстнаго порыва, но искренно и какъ-то вжливо.
— Скверную я привычку взялъ, Глафира, — говорилъ онъ. — Не пускай ты меня въ кабакъ, совсмъ пропаду и тебя-то загублю.
Какъ-то онъ увидалъ, что жена тащитъ ведро съ помоями. Это было слишкомъ черезъ два года посл женитьбы.
— Что ты, Глаша, сама таскаешь ведра, — сказалъ онъ ей. — Бда еще какая-нибудь приключится, храни Господи!
Приснухинъ надялся скоро сдлаться отцомъ.
Родилась дочь.
— Вотъ она какая красавица! — любовался отецъ ребенкомъ, лежавшимъ въ люльк. — Ты куда ползешь! — крикнулъ онъ сынишк, едва тащившемуся около стны къ ложу сестренки. — Убьешь, сорванецъ, младенца! — портной погрозилъ сыну кулакомъ.