Черное перо серой вороны
Шрифт:
Пашка вздохнул и спрятал лицо на ее груди, потому что прятать было больше некуда: Светка возвышалась над ним на целую голову.
– И вообще мне пора домой, – заявила она, не трогаясь с места. И сразу же вспомнила, все, что предшествовало ее приезду сюда, в лесничество.
Впрочем, она поначалу и не собиралась ехать. Особенно после того, как Пашка не вышел к ней и даже не откликнулся на ее голос, когда она вчера… нет, позапозавчера! – с Жорочкой приезжала в лесничество. Было ужасно обидно. До слез. Она даже сказала Жорочке, что теперь все – ни ногой в это лесничество, и пусть Пашка что хочет, то и делает. И пусть бандиты его разрежут хоть на мелкие кусочки – она нисколько его не пожалеет. И Жорочка подзуживал, что да, Пашка-то – он же самый настоящий дурак, и лицо у него как у какого-то придурка, и сам он какой-то, и отец у него, и мать, и все-все-все. И Светка, слушая захлебывающийся от возбуждения голос Жорочки, вполне с ним соглашалась. Действительно, чего она нашла такого в этом Пашке? Просто удивительно.
Но дома она вспомнила, каким встретила Пашку в лесу – и ей снова стало его жалко, ей снова захотелось его увидеть. Но по телеку передали «штормовое предупреждение»: мол, по области повсеместно на завтрашний день ожидаются дожди и грозы, шквалистый ветер и град, а поэтому надо быть осторожными и опасаться повала деревьев, обрыва линий высоковольтных передач, града и даже возможного в некоторых местах наводнения.
И правда, гроза началась еще ночью, да такая, что разбудила Светку, и она, проснувшись, встала, подошла к окну и долго стояла возле него, озаряемая сполохами молний, вздрагивая при близких ударах грома. Она стояла, кутаясь в платок, и думала о Пашке. Думала о том, что с ним произошло, что он теперь в лесничестве, может быть, один-одинешенек, потому что отец его, дядя Коля, подолгу дома не задерживается, а все ездит по лесам и смотрит, что там и как, сует везде свой нос, как однажды говорил папа, мешая нормальному предпринимательству. Что такое нормальное предпринимательство, Светка не имела ни малейшего понятия, зато ей очень хотелось очутиться рядом с Пашкой, таким жалким, несчастным, беззащитным и милым. Уж с нею-то, дочерью самого мэра, его никто не
– Я не позволю тебе путаться со всякой шпаной! – кричала мама, вскидывая вверх руки со сжатыми кулаками. – Еще и в подоле принесешь – с них станется! У этих, у вчерашних, нет ничего святого! Они даже в бога не веруют! Они только и думают, чтобы все вернуть обратно – в их вонючую совдепию, в которой нечего было жрать! Они готовы разорвать твоего родного отца – всех, кто живет лучше их, кто добился успеха своим трудом. Воры, бездельники! И чтобы моя дочь путалась с этой швалью! Ты меня в гроб хочешь загнать? Тебе что, больше дружить не с кем? Еще раз узнаю, что ты шляешься с этим недоноском Пашкой Лукашиным, сыном каторжника, еще раз услышу, прикажу посадить тебя на цепь, чтобы сидела дома и никуда… – слышишь? – никуда не выходила!
И много еще чего наговорила, вернее, наорала мама, не давая Светке даже рта открыть, чтобы объяснить, что Пашка совсем не такой. Оказывается, что виноват в этом не только Жорочка, ее мерзкий троюродный братец, но и дяди Владя, папин шофер. Иначе откуда бы мама узнала, что они с Пашкой случайно встретились в лесу? И выходит, что все против нее, против ее дружбы с Пашкой, против их любви. В школе девчонки завидуют, а дома…
Мама наоралась и захлюпала носом. У нее всегда так – и с папой, и со всеми. Орет, будто боится, что ей не дадут высказать все, что она думает. А наорется и, – как тот воздушный шарик, который наскочил на что-то острое, – тут же обмякнет и зашипит, выпуская воздух. И мама начинает шипеть, то есть жаловаться, какая она несчастная, что все-все-все стараются делать ей только одни гадости, а у нее давление, гипертония, нервы расшатаны до такой степени, что аж скрипят. Раньше Светка, увидев мать плачущей, жалела ее, кидалась к ней, тоже начинала плакать и просить прощение. Но это было раньше, то есть когда она была маленькой, а теперь ей совсем-совсем ее не жалко. Более того, она сама начинает думать примерно то же самое о себе самой: никто ее не любит, все чем-то заняты, никому до нее нет дела. Один только Пашка и остался, да и тот в любви еще ничего не понимает.
Утром, когда Светка, проснулась, ее спальню заливало солнце. Она встала, подошла к окну и удивилась: от ночной грозы не осталось и следа. Небо было чистым, шумно возились воробьи, гоняя по веранде корку батона, среди ветвей старой липы тенькали неугомонные синички, где-то ссорились вороны, звонко капало с деревьев. И Светка решила твердо, что сразу же после завтрака соберется и поедет к Пашке. Правда, дорога, наверное, очень скользкая, везде лужи, но это ничего, как-нибудь доберется. Не впервой. Надо только будет на кухне попросить у тети Зины, которая служит в доме кухаркой, пирожков и еще чего-нибудь. Тетя Зина – она добрая и Светку очень любит, всегда потчует ее чем-нибудь вкусненьким. И почему-то жалеет, хотя жалеть ее, Светку, до сих пор, то есть до маминого скандала, не было никаких причин. А теперь она, то есть Светка, и сама себя начинает жалеть.
Но время шло, миновал один день, за ним второй, а уехать никак не удавалось, потому что все будто сговорились следить за каждым ее шагом, даже велосипеды заперли в гараже, так что Светке пришлось делать вид, что ей все равно, есть вилосипеды или нет, а только она никуда не собирается. И она целыми днями валялась на пляже, купалась, качалась в гамаке, читала. И как-то неожиданно обнаружила, что сарай открыт, вся малышня гоняет по дорожкам усадьбы, потому что на даче делать все равно нечего, как только купаться да кататься на велосипедах. И Светка тоже взяла велосипед и тоже поехала кататься. И за нею тут же увязался Жорочка. А если бы не было Жорочки, то все равно незаметно уехать в лесничество ей бы не удалось.
Но наступил день, когда то ли что-то где-то случилочь, то ли мама решила, что больше следить за своей дочерью нет необходимости, а только никто за Светкой не следил, никто ее не окликал, если она пыталась покинуть территорию дачи. Оставался лишь один Жорочка. И Светка решилась.
Она встала пораньше. Позавтракала на кухне. Вышла, взяла велосипед. Неподалеку со своим велосипедом возился Жорочка, делая вид, что Светку совсем не замечает. Появилась мама, с головой, повязанной мокрым полотенцем, и страдальческим голосом спросила:
– И куда это ты, доченька, собралась в такую рань?
– Кататься, – ответила Светка, передернув плечами.
– Чтобы за ограду ни ногой! – приказала мама уже совсем другим, сварливым, голосом.
– Очень надо, – ответила Светка, тренькнула звонком и покатила.
Так Светка и каталась туда-сюда до самого обеда. А Жорочка за нею следом. Но она и близко его к себе не подпускала. И даже пригрозила:
– Подойдешь еще раз, палкой по башке стукну, сопля зеленая!
А после обеда все, как всегда, разбрелись по своим комнатам. И Светка притихла в своей комнате на втором этаже, прислушиваясь к шагам и голосам, к любым звукам, пытаясь понять, чем они ей грозят. Вроде бы ничем. И она тихонько пробралась на террасу, тянущуюся вдоль южной стороны дома, где в самом углу под старой детской ванночкой дожидался ее школьный рюкзак, в котором уже лежали, тщательно упакованные в полиэтиленовые пакеты пирожки, булочки, колбаса, сыр и что-то там еще, чего она не успела рассмотреть, пока тетя Зина совала эти пакеты в ее рюкзак, приговаривая:
– У них там, поди, и нет ничего вкусненького-то. Знамо дело – мужики, они ничего, акромя картошки в мундирах, не умеют.
– Какие мужики, тетя Зина? – притворно удивлялась Светка.
– Мне-то откуда ж знать, какие? – бормотала та. – Ты главное, Жорочки вашего опасайся: уж шибко он нехороший мальчишка. Кляузник. А мать, что ж – она покричала и забыла: у нее свои заботы. У всех свои заботы, а дети – как тот подорожник: всяк наступить норовит.
Накинув на плечи лямки рюкзака, Светка через музыкальную комнату пробралась на черную лестницу, осторожно спустилась вниз, из гаража вывела совсем другой велосипед, старый, но очень надежный, а тот, новенький, оставила специально под окнами Жорочки: пусть сторожит, слизняк вонючий, – села и покатила, но не к воротам, где дежурил охранник, а к «пляжу», то есть к песчаной косе, специально насыпанной для загорания: с шезлонгами, грибками, столиками и скамейками, гамаками и качелями. Коса эта из дому не видна, зато вдоль берега, где едва по колено, можно миновать забор с колючей проволокой поверху, и по тропе через лес выехать на дорогу. Единственное, чего Светка боялась, что Пашки она в лесничестве не застанет. А мобильника у него нет, позвонить и узнать, где Пашка сейчас находится, невозможно.
Но Пашка, на ее счастье, оказался дома. На этот раз он не стал прятаться от нее. Да и когда бы он успел, если Светка появилась перед ним совершенно неожиданно, застав его за сбором свежих щепок возле ворот, оставшихся после того, как он несколько подтесал один из столбов. Увидев Светку, он так и замер с раскрытым ртом, и на лице его, синим с одной стороны, не было заметно ни капельки радости, будто это и не Светка к нему приехала, с которой он целовался в день ее рождения, а какая-то совсем другая девчонка. Но он, Пашка-то, вообще странный: его надо растормошить, только тогда он как бы очнется и станет тем милым и ласковым котенком, с которым можно вытворять все, что угодно.– Паш, ты как думаешь, твой отец догадался или нет? – спросила Светка после долгого молчания, стоя сбоку и глядя, как Пашка подкладывает новые поленья в печку и шурует там кочергой, шурует долго и без всякой надобности.
– Откуда я знаю, – проворчал он, положив кочергу на железный лист, укрывающий пол, и откидывается к стене.
Светка тут же снова забралась к нему на колени, поерзала, устраиваясь поудобнее, прижала Пашкину голову к груди: ей доставляло особенное удовольствие, когда он целует ее груди. Тогда все тело ее как бы парит в воздухе, наполненное чем-то приятным и теплым. Но Пашка, обняв ее за талию, замер, и лишь дышит ей в ложбинку между грудями, точно боится обжечься. Светка тоже замерла в ожидании, однако мысль о том, догадался дядя Коля или нет, не дает ей покоя.
– Мне кажется, что догадался, – вздохнула она, но, похоже, без всякого сожаления. – У тебя отец умный, только он не приспособленный.
– Это как? – вскидывается Пашка, заглядывая снизу вверх в Светкины глаза, хотя уже и от матери слышал про отца нечто подобное. И даже чего похлеще.
– А вот так: все люди, как люди, а он сам по себе, – убедительным тоном повторяет Светка чьи-то слова. – А самому по себе жить нельзя: съедят.
– Кто съест? – удивляется Пашка, которому не хочется ни думать, ни разговаривать, тем более что услыхать такие взрослые слова от Светки он никак не ожидал.
– Все! – отвечает Светка.
– Да ладно…
– Вот тебе и да ладно, – передразнивает Светка и, помолчав, спрашивает: – Ты меня проводишь?
– Провожу, – соглашается Пашка с облегчением. – Только надо отцу сказать, что мы поехали.
Он смотрел, но уже без всякого любопытства, как Светка заправляет свои загорелые груди (и где это она их так загорела?) в кружевной лифчик телесного цвета, при этом делает все это не спеша и как бы с сожалением: заправит, снова откроет, разглядывает, трогает, косится на Пашку, будто ждет от него то ли слов, то ли действий. Соски у нее розовые, почти красные, а вокруг большое круглое пупырчатое пятно, и тоже красное. А по всей груди Пашкины поцелуи фиолетовыми пятнами.
– Вот смотри, что ты мне наделал, – продолжает капризничать Светка, не дождавшись от Пашки ни слова, ни действия. – Как я теперь покажусь своей маме?
– Ты ж сама говорила: сильней и сильней, – оправдывается он.
– Так это ж я в экстазе, дурачок! А ты должен был соображать, что делаешь… глупенький ты мой, – воркует Светка и снова прижимает Пашкину обритую голову к своей груди. – Так бы вот тебя и… и не знаю что! – шепчет она. – Скажи, ты меня очень любишь?
Пашка чуть отстраняется от Светкиных теплых и мягких грудей и отвечает, касаясь губами Светкиной ключицы:
– Очень.
– Очень-очень?
– Очень-очень, – говорит он, помедлив, не задумываясь над своими и Светкиными словами, но зная, что надо соглашаться, потому что Светке это приятно. Да и в кино, когда показывают всякую там эротику и секс, про любовь так и говорят, что очень, потому что так надо. И тетки в кино ведут себя точно так же, как Светка: и стонут, и пыхтят, и вообще… Даже смешно иногда становилось от ее пыхтений. А когда Светка увидела кровь на простыне, так даже заплакала. Как будто Пашка хотел, чтобы до крови. Нет, он, конечно, понимает, и пацаны говорили, что у девок такое случается, если в первый раз, но все эти разговоры были просто разговорами, ничего общего не имеющими с действительностью. Еще меньше они касались самого Пашки и Светки. Но кровь на простыне Пашку напугала тоже: что как отец увидит? Однако Светка, поплакав немного, тут же рассмеялась, сдернула простыню с Пашкиной кровати и сразу же застирала ее в холодной воде с хозяйственным мылом, потом просушила тряпочками, будто делала это тысячу раз. Но все равно какие-то желтоватые пятна остались. И сырость тоже. Впрочем, и это не соединило Пашку с действительностью. Ему казалось, что все, что между ними произошло, произошло не с ним, а с кем-то другим. И вот это все еще тянется и тянется, и не видно ему конца-краю.
– А уж я тебя так люблю, Пашенька, так люблю, что и сама не знаю как, – воркует Светка, целуя его обритую голову. – Я хоть завтра бы стала твоей женой. А ты?
Пашка надолго задумывается. Впрочем, никаких мыслей в его голове не возникает, а так что-то… что-то странное: Светка и женщина – такого не может быть, хотя она и старше Пашки на целых семь месяцев, а уж жениться – вот уж выдумает так выдумает. Но выражать свои мысли вслух Пашка опасается: Светке его мысли вряд ли понравятся, а в том, что между ними произошло этой ночью, было и кое-что приятное, так что он совсем не против, чтобы оно повторилось, но когда-нибудь потом. Вот бы пацаны узнали – от зависти лопнули бы: Пашка и дочка самого мэра! Прикольно! Но говорить об этом нельзя никому. Даже отцу.
Светка чуть отстранилась от него, взяла осторожно в ладони его еще не оправившееся от бандитских кулаков лицо, заглянула в Пашкины усталые глаза с таким жалостливым ожиданием, что Пашке самому вдруг захотелось заплакать. Но плакать мужику нельзя, потому что… Нельзя и все тут. Он не плакал даже тогда, когда его били бандиты. То есть он плакал, но исключительно потому, чтобы они подумали, что он не может терпеть. А он очень даже мог. А тут и плакать-то не с чего.
– Не знаю, – честно признался Пашка, горестно вздохнув: ему и в голову не приходило, что в таком возрасте можно думать о женитьбе.
Светка тоже вздыхает, решительно застегивает блузку и встает на ноги.
– Глупенький ты еще, Пашка, – говорит она с сожалением. – Ну такой прямо глупенький, как ребенок… – Помолчала немного и закончила деловито, будто речь шла о чем-то ерундовым, вроде того, хорошо накачены шины или нет: – А все равно я тебя люблю больше всех на свете. Больше папы, мамы… Больше всех-всех-всех! – Помолчала и снова жалостливо: – Я о тебе, Пашенька, как подумаю, мне сразу плакать хочется: тебе ж, наверное, очень больно было. И страшно. – И она всхлипнув, присела на корточки и уткнулась Пашке в исцарапанные колени, вздрагивая плечами.
И тогда он, осторожно гладя ее вздрагивающие плечи, не выдержал и заплакал тоже: и потому что жалко Светку, которая стала женщиной, и себя, потому что его ищут бандиты, чтобы убить, и отца, не приспособленного к жизни, и свою мать, настолько опустившуюся, что страшно смотреть.
Они плакали, каждый о своем, пока за стенами бани не послышался кашель заядлого курильщика Николая Афанасьевича и его шлепающие шаги.Глава 42
Розалия Борисовна, жена Андрея Сергеевича Чебакова, трясла за плечи своего мужа, приговаривая визгливым голосом:
– Да проснись же ты наконец, скотина! Нажрался, как свинья, так что не добудишься!
Она шлепала его по щекам, а он только мычал и крутил головой, не желая просыпаться. Тогда она зажала ему нос – Андрей Сергеевич пару раз втянул в себя щеки, не получая воздуха, открыл рот и, всхрапнув, задышал часто, тараща мутные глаза на свою жену, растрепанную, не успевшую наложить на стремительно стареющее лицо слой дорогих кремов и мазей.
– Светка пропала! – взвизгнула Розалия Борисовна и завыла в голос.
«Боже, – подумал Андрей Сергеевич, еще не понимая, чего от него хотят, – до чего же у нее отвратительная рожа. Так бы и дал по ней чем-нибудь тяжелым». А вслух спросил:
– Сколько сейчас времени?
– При чем тут время! – опять завизжала жена. – У тебя дочь пропа-ала-ааа! Ты хоть это можешь понять? Или совсем мозги залил водкой?
– Как пропала? – опешил Андрей Сергеевич. – Когда?
– Откуда мне знать, когда? Я знаю, что она не ночевала дома. Звоню, звоню на мобильник – никто не отвечает. Может, она утонула! Может, ее похи-ити-или-иии! – завыла Розалия Борисовна дурным голосом.
– Не выдумывай чепухи! – прикрикнул на жену Чебаков, садясь на постели и растирая лицо обеими руками.
Действительно, вчера они с журналистом Валерой здорово таки поднабрались. Черт его знает, с чего бы это он так потерял над собой контроль? Просто удивительно. Хотя чему тут удивляться! Работаешь как вол, не зная ни выходных, ни проходных, все время на виду, все время надо держать себя в узде, быть со всеми ровным, улыбаться, когда хочется орать и материться, когда знаешь, что не ты являешься хозяином в городе, что надо пресмыкаться не только перед Осевкиным, но даже перед своими подчиненными, которые тоже знают, что ты, собственно говоря, ничто и никто, и каждый норовит тебя лягнуть из-под тишка и облапошить. Да и жена тоже пила вместе с ними, только не водку, а эту… как ее?.. – в общем, какую-то дрянь. И так накачалась, что ее пришлось чуть ли ни уносить на руках в ее спальню. А они с Валерой остались. И продолжили.
Очень, между прочим, толковый малый. Вот бы его на место Угорского в районную газету. Он бы и местное телевидение потянул, и радио, и все остальное. Потому что чувствуется размах и широта взглядов на действительность. С таким человеком поговорить – бальзам на тоскующую душу. Главное, он к тебе со всем своим уважением и пониманием твоих необъятных задач… в духе, так сказать, времени и нана-технологий.
– Нам бы в Угорск привлечь капиталы из-за границы, – делился своими мечтами с Валерой Чебаков, налегая на стол жирной грудью. – Представь себе завод по сборке современных машин. Или, скажем, приборов для медицины. А то у нас в больнице рентгеновский аппарат времен Никиты Хрущева, а больше ничего нету для проведения лечения на уровне генной инженерии. Нонсенс! А Осевкин денег на это не дает. Ему что? Ему лишь бы хапать и хапать. Известное дело. Только это, Валерочка, строго между нами, – понижал голос до шепота Чебаков и грозился коротким пальцем. – А то у нас запросто: был человек – и нету…Хах-ха-хах! – зашелся он в испуганном смехе, понимая, что наговорил лишку. Но тут же, после еще одной рюмки, забыв обо всем, снова пускался в рассуждения, уверенный, что журналист все это изложит в своей статье, и тогда непременно где-то там, на самом верху, заметят и обратят внимание не только на маленький город Угорск, но и на его главу. Ведь вот же какая-то там баба написала президенту, и он ей сразу – бац! – и будьте здоровы: все ее желания исполнились, как по щучьему велению. Чем же он, Чебаков, хуже? Ничем. И даже во много раз лучше, потому что хочет не только для себя, но и для общества. Опять же, есть установка на развитие бизнеса в малых городах, из которых и состоит большая часть России. И Валера это тоже понимает. А если бы заводик по производству чего-нибудь современного, то от Осевкина можно было бы избавиться, и тогда бы…
– А вы не пробовали подать заявку? – перебил Валера сладкие мечтания Андрея Сергеевича, заедая водку красной икрой, и даже чайной ложкой, будто эта икра для Чебакова ничего не стоит. А она очень даже стоит, но не станешь же попрекать человека, от которого ожидаешь положительных результатов.
– Нет, не пробовал, – признался Андрей Сергеевич. – Понимаете, текучка? Текучка – это, я вам скажу, такая штучка, – хе-хе! – что маму родную забудешь. Но самое главное – люди. Для этих проектов нужны умные и знающие люди. А где их взять? То-то и оно. Все умные разбегаются по заграницам, остаются одни дураки и жулики. А с дурака, да еще и жулика в придачу, какой спрос? Никакого. Вот и мучаешься, во все приходится входить самому и всех контролировать, иначе никакого дела не будет. Давеча пошел на станцию… И станция-то у нас всего четыре колеи, а порядку никакого. На путях пустые бутылки, банки из-под пива, пакеты – чего только не валяется! А станция – это, я вам скажу, главные ворота города, по ней проезжающие и приезжающие судят о нашем житье-бытье. А тут всякие кучи мусора! В эту кучу сунет кто-нибудь бомбу – и не заметишь. А рванет так, что все сразу забегают. Толкуешь им, толкуешь, а им хоть бы хрен по деревне. Тяжелый народ, скажу я вам, Валерий… Все никак не запомню вашего отчества…
– Да бог с ним, с отчеством, – отмахнулся Валера, тоже порядочно захмелевший, но еще контролирующий, так сказать, ситуацию, что для журналиста очень важно. – Вы мне вот что скажите, Андрей Сергеевич: вот у вас Осевкин… Он как?
– В каком смысле? – насторожился Чебаков, пряча глаза за толстые мешки, нависающие над ними и подпирающие их снизу, так что в узких щелках можно было разглядеть разве что снующие туда-сюда темные зрачки.
– Ну, в смысле отношений с трудовым коллективом, – стал разъяснять Валера. – В том смысле, как он решает социальные и политические проблемы на уровне своего Комбината. И, разумеется, города… Интересно, знаете ли… Тем более что проблема эта, как известно, глобальная, не в одном Угорске обозначена.
– Ну, как вам сказать, как он решает? Решает. В зависимости от обстоятельств. Тут у него все схвачено. Хозяин, одним словом, – увиливал от прямого ответа Чебаков, пытаясь вспомнить, что он такого уже наговорил про Осевкина. Никак не вспоминалось. Однако надо как-то соответствовать, а то Валера подумает, что мэр – это так себе, пустое место. И Чебаков, понизив голос и наклонившись поближе к Валере, заговорил: – Понимаете, Валера, мы все, так сказать, еще только приноравливаемся к новой системе. Один так, другой эдак, третий черт знает как. Что касается Осевкина, то, честно скажу: жадноват. Копит деньгу. А куда купит и для чего, непонятно. Было предложение создать в Угорске футбольную команду, чтобы выступала на первенстве области. И чтобы Осевкин ее финансировал. Куда-а та-ам! И слышать не хочет. А мне приходится думать о людях. И не только по должности, но и по человечности. О каждом, можно сказать, индиви-ду-уме, споткнулся Чебаков на трудном слове. – И о детях, и о рождаемости в том числе, и о той же бабке. Она ж, эта бабка, работала всю свою жизнь, вкалывала, а мы ее бросили, дали пенсию с гулькин нос, и – крутись, бабуля, как хочешь. А у нее – никого. Одна! И силы уже не те. И крыша течет, и колонка водопроводная далековато, и дрова надо заготовить. Как быть? То-то и оно. И все ложится на мэра, все на него. Опять же, не стану скрывать: воруют.
– Все? – спросил Валера, заглядывая в заплывшие глаза мэра.
– Как это – все? – обиделся Чебаков. – Все – это есть в корне неправильная точка зрения с политической точки зрения, – назидательно произнес он и опять погрозил своим коротким пальцем. – У нас в городе большинство граждан – честные, порядочные люди. Опора, можно сказать, власти. Презумпция невиновности! – выставил он палец вверх и с удивлением посмотрел на него. Вдруг сморщился и закхекал: – На всех не хватает! Кхе-кхе-кхе!