Чума в Бедрограде
Шрифт:
«Так ведь без вариантов. Не ты — так эти вытащат на задний двор и привет. Только эти ещё помучают сперва. Давай, не выёбывайся».
Эти согласно и даже одобрительно покивали — мол, дело говорит.
«А других вариантов что, совсем нет? Жизнь после смерти-то сомнительна».
«Ты сюда вести учёные дискуссии припёрся? В Столице своей, или откуда ты там, надо было дискуссии вести. Будь мужиком, в конце-то концов».
«Не провоцируй меня такими примитивными методами».
«Блядь, пристрелите меня уже хоть кто-нибудь!»
Дима и пристрелил, конечно.
На том всё и закончилось. Гуанако выдал Андрею то, чего ему было надо. Андрей вскоре уехал с Колошмы и никогда не возвращался. Дима ушёл в свою камеру, и четыре безымянных заключённых ни разу не приснились ему в кошмаре.
Только он знал, что гуанаковская бутафория, которой тот допрашивал Гошку под конец мая, — чушь, а настоящая Загробная гэбня — это и есть эти четверо безымянных (одинаковых, давно уже перемешавшихся в сознании), и что когда-нибудь уже они применят к Диме санкции. И это не совесть и не чувство вины, совесть — штука всё-таки довольно рациональная, она последовательно жаждет вырвать обладателю глаз за чужое око.
Это не совесть и не чувство вины, это просто Дима тогда ещё чуть-чуть поседел и, по словам Гуанако, немного изменил манеру улыбаться.
И вот что особенно любопытно: всё, что Андрей тогда делал с Димой, ему так или иначе пригодилось.
Твирь-в-жопу подарила защиту от чумы.
Общение с младшими служащими подарило Гуанако возможность разговорить Соция на утренней встрече. (Заметка на полях: спасибо Виктору Дарьевичу и отряду за то, что Дима в этой жизни хоть чем-то примечателен.)
И только те четверо безымянных не подарили ничего, кроме бессильной и потому стыдной ненависти к Андрею.
Если бы на утреннюю встречу шёл он, никакой Виктор Дарьевич с черёмуховыми пилюлями и никакой здравый смысл не позволили бы Диме пустить вместо себя Гуанако, сколь бы светлые и чувства и сколь бы разумные мысли ни побуждали того подставляться самому.
Когда-то давно, до степной чумы и твири-в-жопу, в 75-м, когда всё тот же Андрей только упёк Диму на Колошму, он прострелил ему левую ногу при условной попытке к сопротивлению.
С тех пор Дима мечтал симметрично всадить Андрею в ногу дрель.
Просто так, чтоб прочувствовал и в назидание.
(Ну и для галочки нельзя не задаться вопросом: а убил бы? Ответ: леший знает, но поставить эксперимент хочется.)
Тем временем в двадцатилитровом баке с экспериментальной смесью для Порта царили мир и дружелюбие. Дима отщёлкнул электропровода, захлопнул крышку и потянулся за бумажкой — в этом учреждении нельзя оставлять двадцатилитровые баки на произвол судьбы, по этому учреждению бродят Охрович и Краснокаменный. Если оставить записку о непригодности содержимого для питья сторонними лицами, им хотя бы будет стыдно.
Ну самую малость.
Когда-нибудь.
Правда, за что-нибудь другое.
В баке довольно фыркнуло.
Остынет — и можно разливать.
Остывать будет долго, часа полтора, но у Димы на это время имелось ещё одно дело.
Дело, вызывавшее у него примерно те же чувства, что и всемирная эпидемия («пандемия», склеротик) чумы: будто всё это происходит в радиопостановке, потому что в нормальном мире такого не бывает. Безглазые дети бывают, изобретение нового алкогольного коктейля бывает, Вилонский Хуй со скопцами бывает, а вот некоторых вещей — нет.
Дима встал со стула и с интересом обнаружил, что спина уже привыкла к позиции «многоступенчатый крючок» и разгибаться не намеревается. Зря, зря Гуанако всё хвалит и хвалит его гибкость, годы уже явно не те, конечности заскорузли и требуют получасовой зарядки.
(Это не было эротическим высказыванием.)
Экспериментальная смесь варилась не в Димином уже-почти-кабинете (переоборудованной кладовке за актовым залом), а в лаборантской за одной из аудиторий на третьем этаже — не попрёшь же вниз двадцатилитровый бак со всеми проводами. С одной стороны, удобно — совсем рядом с курилкой, а с другой — в переоборудованной кладовке Дима не только чувствовал себя удивительно на месте, но и хранил стратегический запас еды, который сейчас, вообще говоря, пришёлся бы крайне к месту (со всеми этими викторами дарьевичами и прочими отвлекающими обстоятельствами воспоминание о пасте по-портовому висело во рту томным миражом).
Гуанако сказал, что на встречу с Социем Диме ходить незачем, и оказался прав, как обычно. Более того, пошёл сам. Опознал случайно брошенную фамилию, не смог упустить шанса поиздеваться над бывшим командиром.
Гуанако пошёл сам, и всё сложилось более чем прекрасно (все выжили). Выжили и даже рассказали друг другу почти всю правду — кроме душещипательной истории о том, как Дима погиб в степи.
Это Гуанако, значит, так оберегает.
(Он оберегает, а Загробная гэбня записывает в протокольные бланки!)
Замечание для галочки: Гуанако всегда оказывается прав, а это означает, что Дима и правда погиб в степи, а всё происходящее — его предсмертная галлюцинация.
Или посмертная.
Загробная гэбня записывает в протокольные бланки.
А ещё Соций с Гуанако сделали что? Правильно, договорились об очередной встрече! Это, наверное, нормально в большой политике, но всё-таки потрясающе нелепо. Нет бы прямо сразу составить график, расписать посещения и всё такое.
Встреча должна состояться между Бедроградской гэбней и «реальной властью Университета» в любом количестве. Без охраны, при оружии, чисто по-пацански, раз и навсегда, третий раз — юбилейный, а наутро выжившие дружно отправятся любоваться на годовщину Первого Большого.
Чисто, честно, по-пацански, только Ларий, услышав об этом, сразу и прямо сказал: он, во-первых, не понимает значения термина «реальная власть», а во-вторых, никуда не пойдёт при оружии, пока не имеет права его носить. Оружия-то и нет, а если найти, то даже во всей этой полной хитросплетённых интриг истории Бедроградская гэбня не погнушается таким простым и очевидным способом арестовать его на месте. Так что просто нет, и пусть его считают трусом.
Можно уговорить Охровича и Краснокаменного выпустить из-под замка нашедшегося Максима, но того на встрече с «реальной властью» попросту засмеют. Сами Охрович и Краснокаменный и пошли бы, наверное, только кто ж ходит вдвоём против четверых.