Дети Робинзона Крузо
Шрифт:
«Я тебя зову».
Джонсон вздрагивает. Он это слышал совершенно отчетливо, хотя вокруг страшный грохот штормовых волн, раскалывающихся о берег, монотонный гул над головами возбужденной толпы, иные звуки с пляжа. Голос тихий, внятный, настойчивый, и от него почему-то щемит сердце; и связь с этим голосом какая-то... Не внешняя, слишком... интимная, как в анекдоте про Внутренний Голос и индейца Джо, только ничего анекдотичного в этой ситуации нет и подавно.
«маленькая... малышка, ответь мне...»
Они
— Что он делает? — спрашивает Джонсон. И проглатывает ком, подступающий к горлу.
— Не знаю, — шепотом отвечает Миха. — По-моему... молчит. Просто смотрит на нее. Но...
— Что?
— Не знаю.
Миха, Икс и Джонсон, втроем, как часовые, стоят перед дверью в медпункт. Они напуганы, но готовы держаться до конца, хотя и не очень понимают, что бы это могло значить.
«Ты слышишь меня?»
Голос Будды, никаких сомнений. Но, скорее всего, Будда сейчас даже не размыкал губ. И в этом тоже почти никаких сомнений.
Джонсон не представляет, как с остальными, но до него начинает доходить смысл происходящего за дверью. Странное дело, но он, оказывается, догадывался, что рано или поздно нечто подобное случится. Он догадывался. Верил. Это не совсем как в кино про звездные войны и веру в Силу, но похоже. И сейчас кино кончилось, а он должен верить еще сильнее. От этого ему становится страшно и... будто бы холодно.
«Малышка...»
Он смотрит на бледное лицо Михи, но тот лишь подносит слабым жестом палец к губам и чуть заметно, словно судорожно, трясет головой.
«Ответь. Я зову тебя!»
Джонсон выглядывает из-за Михиного плеча, видит прохладную полутень комнаты спасателей. Будда склонился нал лицом девочки и откинул простынь в сторону. Джонсон смотрит на простыню и не может отогнать от себя чудовищной мысли, что та сама отползла в угол, в тень, да там и затаилась.
Будда действительно ничего не говорит. Не производит никаких манипуляций, жестов, не сотворяет заклинаний, и это опять не как в кино. Будда вообще не шелохнется, непонятно — дышит ли, лишь смотрит в лицо девочки.
Джонсон быстро оборачивается, узнать, не идет ли кто, потому что ощущает, что этот миг сейчас очень уязвим, и им легко помешать. И тут до Джонсона доходит, что помешать им может только то, что уже здесь. Что каждый их них принес с собой — Джонсон снова смотрит на простыню в углу... И в короткий миг начинает ПОНИМАТЬ. Он смотрит на Будду: «Вот же!..» — чуть не произносят его губы.
(Что? Что «вот же!»? То, что вытащит из нас все больные простыни?)
В короткий миг все меняется. То, в углу, обладает неодолимой силой; и оно словно начинает расправляться, вбирать в себя пространство. Расправляться со скрежетом, с шершавым речитативом:
«Мам... Шам... Мама-Мия, Мама-Мия, Шам-Шам, Шам-хат, МамаМия, Шамхат»
Это
(«Шамхат, Шамхат!»)
и проскользнуло сюда вместе с ними.
«Шамхат — Шамхат — Шам-шам — Шамхат», — гул в крови, в набрякших лиловых венах, в пульсирующих сердцебиением висках, гул — «Шамхат — Шамхат».
Уходят все иные звуки. И что-то странное происходит с пространством, будто Джонсон сейчас грохнется в обморок. Тьма вокруг, они одни в этой сиротливой пустоте, и в висках пульсирует лиловое:
«Шамхат — Шам-шам — Шамхат — Шамхат».
Но в черных сгущениях крови эта золотая искорка ПОНИМАНИЯ останется навсегда. Потому что она была здесь прежде. Была всегда.
«Я зову тебя»
Солнечной каплей, занозой, заставляющей сердце щемить.
Кто-то очень хочет помешать сейчас Будде, помешать каждому из них. И, может быть, они собраны здесь лишь для этого краткого мига, чтобы понять. Искорка, капля, которая озарит сердце солнечной кровью.
Им по двенадцать, они вместе, и они делают что-то очень хорошее.
А потом это понимание облекается в самые простые слова:
(Будда смотрит в лицо ребенку)
«Она еще маленькая. Она может еще пожить».
И становится действием.
Потому что как ни старается пульсирующий гулкий речитатив, он начинает сбиваться, захлебываться. И что-то меняется в лице Будды. Ни один мускул не пошевелился, но словно тонкий хрупкий свет озаряет его. Речитатив неистовствует, бесится, только теперь это уже неважно. Улыбка остается неподвижной, но именно она останавливает завихрения мрака. Джонсону вдруг кажется, что никогда больше на лице друга он не увидит такой улыбки, отделяющей Будду от их возраста, от всех людей, которых он знает, и его сердце чуть не начинают заливать потоки слез. Потому что в этом сияющем покоем свете ему открывается нечто сокровенное, словно он увидел и почувствовал сердце цветов, сердце Розы и сердце Мира. Каплю, искру... Миг проходит, Джонсон смотрит в лицо Будды и понимает, что за выражение видит на нем — теперь уже несложно назвать увиденное — все очень просто, и это даже не милосердие: таким спокойным и умиротворенным, наверное, и должно быть запечатленное на лице выражение бесконечной, абсолютной Любви.
Речитатив совсем сбивается, становится почти неслышным: темные завихрения, турбуленции развеиваются, как иллюзия... Его больше нет.
«Маленькая, я зову тебя».
А дальше происходит то, что Джонсон никогда не забудет.
Девочка открывает глаза. Она смотрит на Будду. Пристально. А потом обвивает ручками его шею и крепко прижимается к нему.
Даже когда Миха закричал: «Она жива»! — и начался весь этот переполох с ошеломленными спасателями, девочку еще долго не могли оторвать от Будды. Она ничего не говорила, просто висла у него на шее, уткнувшись в его безволосую грудь. А Будда плакал.