Дети
Шрифт:
– Уважаемая госпожа, разрешите представиться. Юрген Хонигман. Являюсь председателем комитета по избранию королевы красоты Германии. Разрешите предложить уважаемой госпоже участие в конкурсе. Уважаемая госпожа – совершенный германский тип. Шансы у госпожи победить в конкурсе велики.
– Мы подумаем над вашим предложением, – обронил Эрвин и увлек Эдит с глаз господина Хонигмана, до того, как она успела ему ответить. Голос Эрвина был резок и холоден. Она сказала с вызовом:
– Почему ты повел себя так с господином?
– Потому
– Оскорбление? Почему?
– Ты же еврейка.
– Ну и что? Какая связь между этим и его предложением?
– Ты вовсе не совершенный германский тип, Эдит.
Лицо ее вытянулось, глаза отвернулись. В голосе слышались обвинительные нотки:
– Господин вернул мне мамин бриллиант. Мог хотя бы дать мне возможность его отблагодарить.
Он с силой сжал ее руку и вывел на ближайшую веранду, освещенную рассеянным светом двух ламп с бумажными абажурами, на которых начертаны были японские буквы. При взгляде на них он вспомнил незнакомые буквы в еврейском квартале. Из дворцового сада в их сторону наползала тьма.
– Ах, как здесь хорошо, – Эрвин вздохнул глубоко.
– Что тут хорошего? Что?
– Я, ты и темень, – и обнял ее за плечи.
За их спиной, из танцевального зала, хлестали по ним звуки музыки, и она смотрела туда из-за его плеча. Он взял ее за подбородок, повернул ее лицо в сторону сада, и прижался к ней всем телом. Хотел увидеть ее лицо таким, каким видел его в своем воображении в еврейском квартале. Жаждал, чтоб их объяли все ночные тени. Она же чувствовала, что у всех его слов и движений двойной смысл, пытаясь расшифровать истинное значение его поведения в этот вечер, и все время упиралась кулаками ему грудь.
– Почему ты сжимаешь кулаки?
Резким движением выскользнула из его объятий и подала ему руку. На ее ладони светился бриллиант.
– Чуть не потерялся, – сказала она холодным тоном, – весь вечер превратился бы катастрофу, если бы мамин бриллиант пропал.
– Но он не пропал, – голос его тоже дышал холодом, – ничего сложного не составляет – снова вправить бриллиант в браслет, – взял ее руку, силой разжал пальцы, взял бриллиант и положил к себе в карман.
– Верни мне его.
– У меня он вторично не пропадет.
В голосе ее слышался задушенный плач:
– Отец подарил мне его. Он хотел, чтобы я всегда носила на руке мамин браслет.
Этот ее задушенный плач усилил его скрытую боль. Нечто темное и злое толкало его сделать так, чтобы она на своей шкуре почувствовала его беду. Он увидел на ее красивом лице выражение боли, какое видел на лицах в еврейском квартале. Не вернул ее бриллиант, отстранил протянутую к нему руку. Обнял ее, почувствовал кончиками зубов ее губы. Почувствовал в объятиях ее тело, трепещущее от боли поцелуя. «Не отступать, сделать ей больно, чтобы страх поселился в ее теле и душе, страх, который должен их сблизить».
– Ты мне делаешь больно, – услышал он ее
В глубине души он жаждал, чтобы она боролась с ним, но она прижалась к нему, охватила ладонями его голову и поцеловала в глаза. Руки его беспомощно опустились вдоль тела, и она молча стояла рядом с взлохмаченными волосами. Капельки крови появились у нее на губах памятью раненых губ в их первую ночь. Он в испуге схватил ее за руку. Глаза их встретились, и на этот раз взгляды их слились. Взял ее сумочку и спрятал в ней бриллиант.
Эрвин, стоя рядом с доменной печью, смотрит на свои шершавые руки, которые вчера были затянуты в белые перчатки Гейнца, и бормочет про себя: «Сегодня будет хуже, чем вчера».
– Алло, Эрвин!
У входа в цех стоит паренек-посыльный.
– Тебя вызывают в контору. Тебе пришла телеграмма.
Во дворе светится снег на горах шлака. Издалека виден Вилли, идущий в сторону цеха. Перерыв закончился. Эрвин ускоряет шаги, чтобы с ним не встретиться. Никогда не любил зиму, голые ветви деревьев, трясущиеся под бурным ветром. Никогда не любил сумрачный свет туманного зимнего дня. Никогда не любил эти рваные облака, которые сейчас ползут над крышей конторы.
«Все беды случались у меня зимой. Всегда зимой»
Эрвин приближает телеграмму к свету лампы.
– Может, вам нужны очки? – спрашивает материнским голосом секретарша Гейнца. На лице Эрвина выражение человека, который не может разобрать написанное. При свете лампы буквы прыгают сильнее, чем раньше, в сумраке комнаты. Из всего написанного бьют в глаза цифры часа, когда он должен явиться в здание коммунистической партии готовым к отъезду.
– Господин Эрвин, я спросила вас, может, вам помогут мои очки?
– Нет, не помогут!
Не обратил внимания на ее изумленный взгляд. «Уже сегодня!» И рука закрывает лист телеграммы.
– Алло, Эрвин, – Гейнц заглядывает в секретариат, – что с твоими волосами?
– Сгорели.
– Сгорели?!
Глаза их встречаются.
– Я хочу с тобой поговорить, Гейнц.
– Сейчас? Я собирался уходить.
– Дело неотложное, Гейнц.
Рывком Гейнц открывает дверь Эрвину.
– Выпей бокал превосходного токайского вина, Эрвин. Ты выглядишь усталым. Вчера пришли слишком поздно. Как провели время, Эрвин?
– Отлично, – короткий ответ пресекает поток слов Гейнца.
– Проблемы, Эрвин?
– Я уезжаю отсюда.
– Уезжаешь? Куда? Когда вернешься?
– Я еду в Москву.
– В Москву? Что вдруг? И когда вернешься?
– Не думаю, что вернусь.
– Прошу тебя, объясни толком.
– Я еду в Москву чтобы явиться на суд Коминтерна, Гейнц, смысл этого ясен.
– Ты сошел с ума, Эрвин? – закричал Гейнц, хотя и не собирался кричать и понимал, что ему надо разумно и взвешенно говорить с Эрвином, – кто тебя заставляет это сделать? Что ты, черт побери, слушаешь их?