Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
— А ведомо ли московскому князю, сколь светла голова его? Мудра она и хитроумна! Но светел и солнца клубок, да и тот ежедень в землю падает...
В углу шатра затрясся кам — загортанил что-то нехорошее, отчего поднялось было смятенье. Даже Дмитрий разобрал в его выкриках слова о светлом дне и вечном солнце над Ордой. Тут Мамай что-то буркнул — и всё стихло. Он вновь отступил на шаг, вынул огневую саблю.
— На Руси, Мамай, со смертью свыклись... — промолвил Дмитрий, побледнев.
Мамай поиграл саблей, покрасовался перед сильными людьми Орды и вдруг повернулся и ударил по восковому кругу. Крякнула стая. Защёлкала языками, жалея. Мамай поддел концом сабли половину круга и подал Дмитрию.
— Добрый
— Истает полумесяц. — Мамай бросил воск в подарки и кинул саблю в ножны, полыхнувшие алмазами, и ещё спросил: — А зачем тот воск привёз?
— На свечи во дворец тот воск вельми добр!
— Не Орду ли хоронить собирается русский князь? А?
— Не о смерти думалось мне, сюда едучи.
— О чём?
— Думалось о живом.
— А думалось ли тебе, московский князь, что Орда тоже привыкла думать о живом... товаре?
Хорошо перевёл толмач — гулом одобрения ответил шатёр: о великом полоне напомнил Мамай, о великих подвигах предков, пощекотал самолюбие.
— Я захватил с собою и живой товар, — ответил на это Дмитрий. Он повернулся опять ко входу и снова крикнул: — Михайло! Давай клетки!
И снова оттеснили Бренка. Снова сгрызлись кашики, и вот уж двое понесли по клетке с соколами. Опять прошли меж огней, клетки, как и все подарки, окропили водой, ошаманили словами неведомыми и поставили на ковёр. Удаляясь, кашики, не оборачивая спины к хану, семенили назад, вжав головы в плечи и глядя исподлобья, по-пёсьи.
— Сё добрые соколы! — повеселел Дмитрий. — В птичьих и звериных ловах зело борзы.
Соколы были слабостью Мамая. Глаза его загорелись. Ещё с детства он упивался соколиной охотой. В стремительном полёте, в налёте, в ударе и хватанье добычи было что-то от татарского воина-степняка — та же кровожадность, та же беспощадность к жертве, как учил великий Джучи...
— А добры ли они в полёте? Не обманывает ли русский князь?
— Ежели сокол отпустит птицу, зайца или лису степную — за каждую тварь, ушедшую из когтей его, я дам табун коней!
— Не отпустит, княже! — донёсся голос Бренка, но сорвался: там налетели на мечника кашики, закрывая ему рот. Послышались удары.
Мамай крикнул — всё успокоилось.
— Добро молвил московский князь... Я зову тебя на охоту. Завтра поутру!
Дмитрий поклонился, смяв бороду о грудь, и подумал: "Проносит тучу..."
— А за подарки твои... — Мамай ухмыльнулся, и шатёр ответил ему сдержанным смехом. — За подарки испей нашего каракумыса [57] .
— А нешто, Мамай, Орда оскудела? Нешто нету в ней медов сычёных аль бражных! Коль нету — пришлю!
57
Каракумыс — чёрный кумыс.
— Медов нету!
— А нешто Орда промышленным людом, торговым, оскудела? Нешто купцы иноземные вин боле не везут в Сарай?
— Вина иноземного — море в Орде!
Мамай поднял руку и что-то каркнул через плечо. Подлетели служанки, скрытые до того за ханскими жёнами, ототкнули длинногорлые кувшины и стали наливать светлое фряжское вино в золотые чаши. Первую поднесли хану, вторую налили Мамаю, но тот отправил её Дмитрию, а себе велел налить тёмно-коричневого, как старая дублёная кожа, кумыса. Он не стал дожидаться, когда разнесут всем чаши е вином, дождался только музыки, что грянула за шатром, и глотнул кумыса, осторожно, как дикий зверь на неизведанном ещё водопое.
Тренькали струны и гремели барабаны, и, когда они затихали, в тишине сновали служанки, разнося вино и кумыс. Ударяла музыка, и все принимались пить.
Пили только
"Эко, дивья-то открыли!" — думал Дмитрий и легонько пригублял заморское вино, ощущая солоноватый вкус крови из прокушенной нижней губы.
Мамай с ханом Магомедом отпустили военную и гражданскую знать, а Дмитрия оставили и более двух часов — с глазу на глаз — выспрашивали его о Руси, о княжествах, об урожае и табунах конских, о ратной силе и вооружении. Спросили, зачем он, князь Московский, воздвиг каменные стены вокруг Кремля... Дмитрий хитрил, отвечая на их вопросы. Хан с Мамаем слушали, кивали и не верили ни единому его слову.
Нескоро Дмитрий покинул ханский дворец. С трудом взобравшись в седло, он поехал по аллее назад мимо не убранных ещё подарков, мимо тройного ряда облитых потом кашиков. Бренок на порожней телеге следовал за ним.
У кованых золочёных ворот дворцового сада Дмитрий почувствовал, что у него вдруг стало темнеть в глазах. Он был готов к этому, поняв в единый миг, что это подступает отрава к сердцу. Он с проклятием оглянулся, увидал Бренка на телеге, десяток кашиков, но и они, и ряды гружёных добром арб, и строй ханской гвардии — всё это померкло и странно смешивалось с криками и звериным воем.
— Княже! Княже! — уже из темноты послышался голос Бренка [58] .
Дмитрий, к своему удивлению, всё ещё держался в седле, ещё связанный с этим потемневшим, исчезающим из глаз миром множеством нитей — слухом, зрением, осязанием, памятью о близких и далёких людях, вкусом крови во рту из прокушенной губы, желаниями, верой, тоской по Евдокии, отвращением к коротким толстым пальцам Мамая, царапавшим дорогие ножны сабли, стремлением наконец выбраться из этого душного, грязного, золотого гнезда. Всё это жило в нём, было с ним а ту минуту, когда божий мир затопила непроницаемая мгла, особенно густая и плотная оттого, что только что ярко светило солнце.
58
Затмение летом 1371 г. застало Дмитрия Донского в Орде.
— Княже! Княже!.. — доносился голос Бренка.
И чем больше слышалось из того мира, который, казалось Дмитрию, он покидает навек, чем громче выли татары и гремели опрокинутые арбы, визжали выбежавшие жёны хана и служанки, тем легче становилось на сердце, тем прочнее казалась связь е этим миром, от которого судьба всё ещё не могла его оторвать.
— За гордыню, за грехи наши... — молился Бренок. Дмитрий подумал, что надо бы слезть с коня, стать на молитву и тут, на этой прегрешной земле, без соборования и причастия — без того, чем крепка православная могила, вознести к небу последние слова свои, но в окружающем мире что-то стало меняться. Еле уловимой тенью проступил ханский сад, обозначились ворота, позади — аллея, и всё это становилось ясней и ясней. Небо светлело, и на нём выступил светлый край солнечного ореола — тонкий серпик, который всё рос и рос. К нему были устремлены глаза людей, и замерший было рёв тысяч глоток вновь вырвался наружу, потряс сад, дворец, слился с воем и криками базаров, улиц, посадов... Когда же стало во весь размах сиять на небе солнце, Бренок всё ещё молился, но уже за дарование людям света и жизни, а на аллее началась свара: кашики учинили кражу сваленных с арб подарков, сотники вынули сабли и рубили воров на месте. От дворца охапкой выброшенного сена, растрёпанный, бежал главный кам, а за ним — великий темник Мамай. На кругу, где высохла уже кровь убитого отступника, Мамай догнал кама, повалил на землю и стал бить красными башмаками, отчего казалось, что они в крови.