Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
А тем временем сокол московского князя выходил на свою жертву, и быть бы отличному удару, но орёл без приготовлений и заходов вдруг рухнул на лису. Над землёй подымалась его мощная горбатая спина, вскидывались чёрные крылья, но царь степи не застыл над жертвой, более того — вверх полетели крупные перья. Лиса не была затравлена, орёл отскакивал от неё всё с большей и большей опаской, видно неудачно вкогтился в рыжую шею, и лиса рванула из него хороший кусок. Орёл выпустил жертву, и она кинулась к спасительным кустам, но тут чёрной стрелой мелькнул сокол, и скоро уже было видно, что это всё тот же разгоревшийся московский хищник одним ударом пробил голову лисе и трепал её шерсть, забив весь клюв пухом, кровью, красным студнем мозгов. Сокол сидел
— Чёрная смерть! Чёрная смерть! — кричал Мамай, пожирая глазами сильную, крупноглазую птицу.
— Добрый соколик, — согласился Дмитрий с деланным спокойствием, но сам весь кипел восторгом и благодарностью к мечнику своему.
— Ты обманул меня, московский князь! Ты задумал посмеяться надо мною.
— Помилуй бог, великий темник! Я хотел просто погулять с птицей в вашей степи.
— Ты пожалел мне лучшую птицу.
— Те, что у тебя, тоже добрые птицы. Ты ещё испытаешь их!
Мамай задумчиво пощёлкал языком, отвернулся.
— Я убью орла! Поганая тварь! Не мог взять лисицу!
— У сокола мёртвая хватка, Мамай. У сокола жертва всегда мертва, у орла она чаще жива остаётся...
— То не сокол, то — чёрная смерть!
— Я дарю тебе этого сокола. Бери его, Мамай! Великий темник резко оглянулся и расплылся в улыбке, не разжимая зубов, как при сильной боли.
Доброй выдалась охота. Немало птицы и зверья достали им соколы.
Прощаясь, Дмитрий сказал:
— Добро за добро, Мамай: скажи, почему ты привязываешь голову сокола ремнями к груди?
Мамай загадочно улыбнулся и сказал по-татарски что-то быстро и невнятно, и ускакал в сторону Сарая.
— Что он молвил? — спросил Дмитрий Елизара.
— Он сказал: сокол — птица вольная. Чтобы она не улетела, ей надобно голову привязывать, пригнетать к груди, дабы не видал сокол неба.
"Не видал неба..." — повторил Дмитрий про себя и помрачнел.
Он вспомнил Русь.
Часть вторая
РОЗНЬ
И на страже земли Русской мужественно стоял...
Князей русских в земле своей сплачивал.
1
Долгожданной, вымоленной благодатью пришла на Русь весна. Благостная и трепетная, будто и не сестра минувшему лету-суховею, она грянула на пасху ручьями, омыла весёлыми первыми грозами землю и сама принарядилась в яркие невестины одёжки — глядите, радуйтесь, живите!.. И радость была — радость надежды, что может быть, оставшиеся в живых сумеют посеять жито и дождаться колоса. Весёлые дни да ранние рассветы с птичьим перезвоном приглушали скорбь по умершим от голода. Убрали последних несчастных, умерших в дорогах и под заборами во градах и весях, справили последние сороковины — знать, надобно жить. От земель новгородских и псковских, где хлеб водился даже в прошлую зиму, волоклись уцелевшие странники, больные, страшные, но живые. Как на диво глядели люди на оставшуюся скотину, с рёвом вышедшую на скудные ещё весенние поляны, исхудавшую, в клочьях невылинявшей шерсти, но тоже на диво живую. Всю зиму, целую весну и лето десятки, сотни ручьёв, речушек, малых и великих рек и озёр кормили Русь дармовым, спасительным кормом — рыбой. Будто провиденьем было уготовано её превеликое множество, и давалась она людям необычайно легко в обмелевших, усохших водоёмах... Теперь позади и это, и вот уже лист на дереве теряет клейковину, и первые травы тешат людей и животных, и первый оратай сначала под Рязанью, потом у Москвы, а тут уж и за Тверью — повёл сохой первую борозду. Вершись, о преславная и горькая, неистребимая и многотрудная жизнь человеческая на сей земле! Вершись и радуйся короткой тишине...
После заутрени девка-холопка убирала в сундук сарафан великой княгини Тверской. Тяжёлый, шитый серебряной канителью по голубому шёлку сарафан не ложился ровно в переполненный сундук, набитый "под колено". Великая княгиня сама соизволила приложить руку: осторожно расправила, пригнела крышку и села поверх неё.
— Запирай! — повелела девке.
Не успели они закрыть сундук, как в палату вошёл великий князь Михаил Тверской.
— Притворяй дверь! — сердито обронил он за плечо шедшему следом племяннику, и по тому, как было это сказано, княгиня поняла: дела в княжестве снова пошли худо.
— Чему вызарилась? Ярлык мнёшь да топчешь? Девка-холопка сгорбилась и кинулась вон из палаты, убоясь тяжёлой князевой руки. Михаил согнал княгиню с сундука, отворил крышку и достал, разрыв одежду, великоханский ярлык с самого дна. К столу отошёл, потеснив жену плечом, всей тяжестью своего крупного тела, полнеющего на пороге сорокалетия. Ярлык он не стал читать сколько читано, а толку-то! — он сердито расправил мятую кожу-хартию, совсем ненужную в сегодняшнем совете с боярами, и воззрился на жену:
— Ярлык топчете? Топчите уж и меня!
— Не мели не дело-то, княже...
— Молчи! — топнул ногой Михаил, и серебро седины заискрилось в длинных прямых волосах его. — Сие есть непочтение ко мне!
— Всё об себе да об себе! Сына, вон, держит на Москве Дмитрий, великой князь, а чей тот сын? Твой, единородной! — ополчилась жена, и брызнули из глаз её слёзы — слёзы горя материнского, обиды, слёзы защиты от грозного мужа.
Молча прошёл он в угол крестовой палаты, открыл кованный золочёной медью сундук, на коем в недавние годы спал в детской повалуше его наследник Иван, и убрал в тот сундук никчёмный ныне великоханский ярлык на великое княжение Володимерское. Убрал. Сел на крышку. Задумался. Ничего тут не выплетешь из правых слов жены. Ничего. Ванька, сукин сын, пропился в Орде, промотался до нитки холстинной, до медной деньги татарской и ещё назанимал, да сколько! Целых десять тысяч рублей. Столько всё княжество дани не платит за год. "Ох, Ванька, Ванька, надёжа моя, горе моё..."
— Михайлушко, выкупи сыночка у Дмитрия Московского! — как на грех заголосила княгиня на весь терем.
Князь Михаил только зубы сжал.
— Михайлушка, выкупи сыночка! — вновь возопила жена.
— Изыди, сотона! Налелеяла отпрыска — пьянь беспробудну! Вот оно, ваше колено корчемное! Изыди!
Великая княгиня подхватила подол шитого серебром голубого сарафана, взревела по Ивану, как по покойнику, кинулась из палаты на переходы. Там она наткнулась на девку-холопку и отодрала её за волосы нещадно.
Последний ярлык заново обнажил коварство ордынское: назвал хан Михаила Тверского великим князем Владимирским и ярлык выписал арабскими письменами, подарки забрал — во весь рот! — а на московского князя Дмитрия не прикрикнул, не повелел ему покориться ярлыку своему, как это водилось в досельни годы, покориться Твери великой. Не Твери ли — истинному и богоспасаемому граду, середине всех княжеста русских, самою судьбою начертано быть матерью всем градам сей земли? Москва подмяла под себя удельные княжества, раздобрела, камнем огородилась, Калита церкви каменные почал ставить, но разве во Твери — думалось Михаилу — не нашлось бы тоже мастеров? Разве во Тверцу или в Волгу-реку хуже смотрелись бы белокаменные храмы? Да ему, великому князю Михаилу, ведомы мастера покрепче московских, и церкви каменные способны они поставить величавей и росписью изузорить не хуже, чем церковь Успенья, что в трёх вёрстах от Новгорода... Вот где краса-то...