Дневник
Шрифт:
11-го обедаю в семье Сидоровых, где знаю только славных и молоденьких дочерей, и знакомлюсь с Иваном Михайловичем Гревсом, который был моим чудесным утешением в университетские годы [422] и о котором до настоящего времени сохранилось самое нежное и чуть печальное воспоминание. Постарел. Побелел. Выходец из другого мира. При встрече с ним – радостный шок и перестановка времени: не я и не он сегодняшние, а те, вчерашние, эпохи 1919–1921 годов. Он растроган встречей со мною, жена его, маленькая старушка, похожая на испанскую даму, с жаром просит меня бывать у них в Ленинграде. Обещаю. Буду бывать. Очень бы хотела освободиться от R [423] и переключиться на другого «святого мудреца» и, кажется, знаю, что ничего из этого не выйдет. Мне ведь нужно быть спокойной,
422
И.М. Гревс был профессором Петроградского университета в те годы, когда там училась Островская.
423
Островская вспоминает Рейтца. О Рейтце см. записи в дневнике Боричевского: 18 января 1937 г.: «У Густава Владимировича… Опыты с сильными возбудителями. Только мы двое испытуем психику будущего» (ОР РНБ. Ф. 93. Ед. хр. 10. Блокнот 55. Л. 6). 11 мая 1937 г.: «Был у Густава Владимировича. У него опыты идут удачно. Метод сильных возбудителей раскрывает души. Выкладывают себя и такие, кто целые годы молчит» (Там же. Л. 19).
Вчера вечером – в городе – Анта: сплетни о Г.Г.И. (неприятные) и ее чтение Маяковского за чаем. Какой великолепный трибун! Мама слушает с умным восторгом. Среди старых людей старого мира я не знаю почитателей Маяковского. И мне очень радостно и гордо, что мама его любит и понимает. Какая она у меня чудесная, и как в ней много бурной и веселой молодости!
Отец, к счастью, уезжает 19-го в Москву. От этого известия сразу стало легко, просто и радостно.
19 июля, понедельник
Несмотря на плохое состояние здоровья (много крови и большая усталость), чувствую себя прекрасно. Что будет завтра, не знаю. Болеть не хочу. На днях уеду в Пушкин. Завтра в университете получаю какую-то работу (хотела ведь не работать летом, но… без работы, оказывается, не могу), через пару недель – из Морского отдела [424] .
С отцом – хладнокровно сухое прощание после обеда. После его ухода – облегчение (ни завтра, ни послезавтра!). Чужой. Очень чужой и очень далекий.
424
Речь идет про Морской отдел Гидрологического института.
Погода лучше: солнце, тепло. Мерзнуть, однако, продолжаю. Мне редко бывает тепло.
А у Экклезиаста: «Суета сует и всяческая суета» [425] .
Август, 2, понедельник
Все время дожди, дальние грозы, холодно. В Царскосельских парках удивительные ароматы и первые желтые листья. В этом году с природой не сживаюсь и не говорю ей «ты»: трезвые объективные оценки. «На даче» скучаю, нервничаю и плохо себя чувствую. Приезжая в город, сразу зацветаю счастьем и радостью и становлюсь легкой и красивой. Каждый день здесь великолепен и неповторим. Каждый час здесь высок и прекрасен.
425
Еккл. 1: 2.
Мне очень хорошо.
Мне никогда так хорошо не было.
Встречи с какими-то людьми, которые проходят в сознании очень далеко: Киса со своей работой, поклонниками, истерическим ужасом перед возможной беременностью, которая оказывается только простудой; Ксения, пославшая мужу в тюрьму извещение о разводе, афиширующая свою близость с еврейским юношей, культурность которого должна делать фурор в среде его провинциальных родственников, думающих о завтрашнем дне – вышлют или нет? конфискация будет или нет? Анта с упреками и недовольством редкими встречами; Эмилия, классическая дура с красивым лицом, от которого не знаешь, как отделаться; обиженный Миша; милый Борис, который получил назначение в Севастополь; Николай Михайлович [426] , приносящий грибы и чернику, полуграмотный человек, в котором интеллигентности больше, чем во многих интеллигентах.
426
Возможно, речь идет о Николае Михайловиче Менере, рабочем
О ком писать? О чем писать?
Люди – тени от Tени.
Пусть падает дождь, пусть… пока я в городе, мне все равно. Даже если дни и часы не надушены самыми любимыми духами – «Impatience» и «Taamouz».
Вечером: Борик, его мать, его беременная молоденькая жена, один вид которой неистово пугает Эдика.
– Такие должны были бы лежать в больнице, а не ходить в гости!
За чаем мучительные разговорные дороги – дальше плоскости рецептов еды, советов от чрезмерной полноты и сердца, воспоминаний о Кэто и Димитриенко дело не идет. Скучно так, что даже смешно. Гиперболическая скука, перерастающая в нечто грандиозное. Какая обывательщина!
3 августа. Вторник
Парикмахер. Незнакомая маникюрша, режущая безжалостно руки. Пустой день. Чтение речей Кирова: интересный человек. Элемент огня. Вечером жду Анту, которая обещала приехать и не приехала. Настроение портится: не оттого, что она не приехала, а оттого, что трудны пути Синей Птицы и что бывают дни, когда, прямо глядя в будущее, я ясно чувствую временность ее пребывания в моей жизни и дальнейшие годы одиночества, холода, безнадежности, годы «последней человеческой зимы», по выражению Пильняка [427] . От этого делается страшно и грозно. Куда же я пойду тогда?
427
Правильно: «сплошной, моргасной, бесцельной, пещерной, безметельной зимой» (Пильняк Б. Третья столица // Круг. М., 1923. Кн. 1. С. 210–211, 280).
4 августа, среда
Традиционный день. Традиционная прогулка под легким дождем. Мысли. Воспоминания. В сердце и в руках – дрожь, которую не остановить.
Пусть мертвые спят! Пусть мертвые спят!
Позже: прилив нежности, тоски, отчаяния, радости.
Еще позже: неожиданный приход Ксении. У меня дрожат руки, и губы непокорны и горьки.
– Почему у тебя такие синяки под глазами? Ты больна? Ты мерила температуру?
Ксения смотрит на меня с тревогой и непониманием. Ах, разве я знаю, что со мною? Мне все равно. Во мне растерянность и горечь. Я смотрю на ее жакет, распяленный на стуле, и вдруг воображаю неизвестно что, беру жакет, уношу его в переднюю, вешаю в шкаф, думаю – почему брат оставил у меня свой пиджак, как же он вышел на работу? Почти механически ищу его ключи в кармане – и натыкаюсь на душистый дамский платочек – и холодею от удивления – и соображаю, что это жакет Ксении, а вовсе не пиджак брата. И сейчас же ловлю то удивленное молчание, которое царит в моей комнате.
– Я хочу твой жакет повесить на плечики, – говорю я из передней, – а то жалко…
– Да не надо! – восклицает она. – Иди сюда! Ей-богу, смерь температуру…
Может быть, мне и нужно было смерить температуру. Было мне очень нехорошо.
Вечером: у Борика – отвальная, его рождение, именины матери. Множество гостей – главным образом кавказские люди, которые меня знают и которых я никогда вовремя не узнаю. Шумно, бестолково, мещански, скучно. Тосты, тамада, грузинские застольные песни, шутки о будущем ребенка Борика и Геты, плач новорожденного младенца, которого мать принесла с собою в гости с ночевкой, захмелевшие старые дамы, подвыпившие почтенные люди.
5 августа, четверг
Солнце. Тепло. Уезжаю на дачу.
По-видимому, надо будет обратиться к врачу: с сердцем делается что-то сумасшедшее. От этого – трудно жить.
15 августа, воскресенье
9-го вернулась в город: до этого были парки, солнце, зелень, Гнедич, заумные разговоры, стихи и «Лебеда». После этого – были дни радости, полета и закрытых глаз. Очень трудно говорить о времени, когда оно исчезает. Очень трудно говорить о жизни, когда в нее вступают элементы сказки и превращают «Une Vie» в «La Vie» [428] . Все так радуются, когда я приезжаю домой, – и я тоже, я тоже! – словно Пушкин – это Арктика, словно пятидневное отсутствие – это годы.
428
«Просто жизнь» в «чью-то жизнь» (фр.).