Душеспасительная беседа
Шрифт:
— Они на года не смотрят, тушканчики эти нынешние-с. Водку пьет?
— Боже упаси! Не замечала, чтобы баловался!
— Наверное, зашибает втихомолку!..
— Он, главное, молчит, когда я его пробираю, вот что! — жалуется Капитолина Антоновна. — Я его и так ругаю за неуваженье, и этак! А он молчит, как змей!.. На той неделе до того его ругала — аж из сил выбилась, пар от меня пошел, как от лошади, когда она на горку воз тянет!.. Думаешь, пожалел он мать, что она устала, его ругавши?! Ничуть! Только сказал: «Охота вам, мамаша, зря расстраиваться». По всему видать,
— Где он сейчас-то?..
— Давно пора ему с завода прийти, а вот нет… А тут сиди, беспокойся!..
— В кино, поди, подался!.. Они родную мать на кино променяют. Тоже вот пришла я ко внуку. Только в дверь, — он — за шапку. «Некогда, бабушка. Жди меня!» И убежал, как оглашенный. Я час сижу — его жду, второй, третий. Наконец является. «Вы еще здесь, бабушка?» — «Ты же сказал: „Жди меня“. Вот я и жду!» Он упал на диван и давай хохотать. «Я, говорит, на картину спешил, называется „Жди меня“!»
Так они долго сидят и говорят, и чувство обиды на сына у Капитолины Антоновны все растет.
Наконец Капитолина Антоновна слышит знакомые шаги в сенях и привычно поджимает губы:
— Явился!..
Входит Сережка. Он маленького роста и в своей ватной спецовке до колен и тяжелых мужских сапогах выглядит совсем мальчиком. Под мышкой у него полученный в пекарне хлеб, в другой руке какой-то сверток, завернутый в газетную бумагу.
— Почтение! — солидно говорит Сережка и снимает ватник.
Капитолина Антоновна зловеще молчит.
— В кине, поди, были? — ехидно спрашивает старуха Липухина. — «Жди меня» глядели?
— В промтоварный зашел, — серьезно, не замечая старухиного ехидства, отвечает Сережка. — А там кофты давали.
Он разворачивает бумагу и дает матери шерстяной джемпер, темно-зеленый, в клеточку, с красно-коричневыми большими пуговицами.
Ахнув, старуха Липухина выхватывает из рук у Капитолины Антоновны Сережкин подарок, ощупывает его, обнюхивает — чуть не облизывает — и наконец торжественно объявляет:
— Чистая шерсть!.. Господи, уж не тушканчиковая ли?
— Спасибо! — сухо говорит Капитолина Антоновна, а сама думает: «Это он задабривает меня! Что-то такое, видно, натворил».
Отказавшись от ужина, Сережа идет в угол за печку, где стоит его кровать, снимает сапоги и ложится. Торопливо попрощавшись, старуха Липухина уходит.
Проводив ее, Капитолина Антоновна берет красивый джемпер, рассматривает его, и сердце ее, огрубевшее от жизни, постепенно теплеет. Дело не в том, что джемпер хорош, дело в том, что он — первый Сережкин подарок ей, купленный на его, Сережкины, честным трудом заработанные деньги. Господи, а ведь еще, кажется, только вчера он носился по двору с салазками, и всегда у него были мокрые валенки и из-под шапки вылезала смешная белобрысая косичка!..
Капитолина Антоновна вспоминает всю свою жизнь, покойного мужа, и чувство горячей неудержимой любви к сыну охватывает ее со всепоглощающей силой.
«Вот дрянь какая старуха эта Липухина! — думает Капитолина Антоновна. — Пришла и начала точить, как жаба какая!.. Для чего ей надо было на Сережку клепать?.. Это она неспроста!»
Она
Он лежит на спине и тихонько посапывает носом. Он ворочается, кряхтит и вдруг горячим шепотом быстро говорит:
— Детали давай!.. Где детали?..
С невыразимой нежностью смотрит Капитолина Антоновна на спящего сына. Потом снимает с вешалки свое пальто, покрывает Сережку и шепчет:
— Спи, Сергей Степанович! Спи!..
1943
III. Две бомбежки
В начале войны я служил в редакции фронтовой газеты Брянского фронта «На разгром врага», в штатной должности, которая так и называлась — писатель.
Две другие штатные писательские должности занимали покойный поэт Иосиф Уткин и ныне здравствующий прозаик Исай Рахтанов.
Сюда же нужно причислить нашего художника — совсем юного тогда карикатуриста-крокодильца Женю Ведерникова.
В августе 1941 года Брянск был еще цел. Сильная немецкая авиация играла с ним, как кошка с мышкой, и не спешила с нанесением массированного бомбового удара. Лишь иногда появлялись одинокие разведчики, кружились, высматривали что-то и, сбросив на окраину города для «острастки» одну-две бомбы, удалялись восвояси.
Брянск жил призрачной, эфемерной жизнью прифронтового города, напряженной, как перетянутая, готовая вот-вот лопнуть струна.
Редакция наша и другие управления штаба фронта стояли в лесу в десяти — двенадцати километрах от Брянска. В наше распоряжение был отдан дом лесника с подворьем, с хлевом для скотины и с сараем, на сеновале которого мы спали вповалку.
Я вместе с Женей Ведерниковым делал в газете сатирическую полосу «Осиновый кол», но мне и Уткину очень хотелось попасть на передовую, понюхать настоящего пороха. Мы долго наседали на нашего редактора, батальонного комиссара Александра Михайловича Воловца, обаятельного, умного и спокойного человека, замечательного военного газетчика, просили его дать нам «настоящую» фронтовую командировку. Воловец долго отмахивался от нас, как от надоедливых оводов, — он нас берег. Нас берег, а себя не уберег: впоследствии Александр Михайлович погиб — его машина подорвалась на мине, засунутой немцами в колею лесной дороги, — но это случилось значительно позже, когда наши войска вернулись в сожженный и разрушенный врагом Брянск.
В конце концов Воловец, которому, видимо, надоели наши приставания и нытье, не выдержал и подписал командировочное предписание. Он даже доверил нам собственную «эмку» с шофером.
Мы собрались ехать под Почеп, где происходили «бои местного значения»!
Нам бы и ехать из брянского леса прямо туда, куда нам предписывало направиться командировочное удостоверение, то есть за Десну под Почеп, а нас черт угадал «на одну минуточку» заскочить в Брянск, в городскую типографию, где временно печаталась наша газета, повидаться с товарищами. Эта минуточка все и решила.