Дзен футбола и другие истории
Шрифт:
Сократив дистанцию между обиженной частью народа и обижающей ее властью, Латвия достигла неожиданного статус–кво. Русские борются за свои права, в глубине души боясь, чтобы им не помогла бывшая родина. Осколки империи учатся обходиться без нее. Став собой, а значит – другими, заграничные русские могут выбирать из общего наследства лишь то, что очень нравится: борщ, «Лесоповал», Пушкина.
Со стороны, впрочем, нельзя судить, кто прав в этой игре. Изнутри это понять еще труднее. Политика, однако, существует не для того, чтобы искоренять противоречия – она позволяет жить с ними.
Привыкнув быть инородцем
ЛИТЕРАТИ
Благородный муж, – учил Конфуций, – не служит двум князьям". Поэтому при смене династий ученые уходили в горы, чтобы читать старые стихи и писать новые. Исчерпав политику, мандарины становились отшельниками и называли себя «литерати».
Дело в общем–то знакомое. До сих пор, входя в русский дом, я нахожу любую книгу не глядя. Библиотеки одинаковые, как жизнь – эзотерическая, изысканная, утонченная, ненужная: хочу все знать и ничего не уметь.
– Господи, ну откуда нам знать, мы за колхозы или против?
На заре свободы было иначе. Тогда считалось все понятным – где взять тару, кого выбрать депутатом, как обустроить Россию в пятьсот дней, не забив гвоздя.
Возможно, такое тоже бывает. Вацлав Гавел однажды сказал:
– Каждый чешский писатель умеет своими руками построить дом.
– А неписатель? – спросили его.
– Тем более, – удивился президент.
У нас иначе. Я видел, как наши литерати подходили к накренившейся власти. Жальче всех было Синявского. Храня честь вечного диссидента, он был против того, за что всегда боролся. Чтобы объясниться, понадобились три лекции в Колумбийском университете, к которым он готовился у нас в гостиной.
Эмоция сомнений не вызывала, а подробностей я не запомнил. Наши убеждения сходились в главном, но кончались на Пушкине. Его кумиром был Бабель, моим – Платонов. С политикой я так и не разобрался. Расхождения Синявского с советской властью носили стилистический характер и не исчезли оттого, что коммунисты оказались в оппозиции. Андрей Донатович по–христиански простил врагов, и даже заставил себя им поверить, но разделить их язык было выше его сил. В чужой среде ли–терати могут жить либо молча, либо перестав быть собой.
Не это ли произошло с Лимоновым, которого так любили те же Синявские? Чтобы литература не мешала политике, он избавился от поэзии. А ведь в юности Лимонов, звавшийся тог да Савенко, переписал от руки пятитомник Хлебникова, снабдившего нотами его авангардную лиру. Читая (листая) то, что пишет Лимонов сегодня, я не узнаю автора, которого немного знал в Нью–Йорке, чуть–чуть – в Париже и нисколько – в Москве.
Дело в том, что политика исключает условность, необходимую искусству, но пагубную для речей. Художник никогда не говорит напрямую то, что думает, оратор только и делает, что уверяет в этом свою аудиторию. Чтобы заняться одним ремеслом – попроще, надо отказаться от другого – посложнее.
Сдается мне, что все лимоновцы – неудавшиеся поэты, обманутые вождем, в котором разочаровались музы. Поэт–расстрига, как падший ангел, больше всего ненавидит изгнавший его парадиз.
Несовместимость литерати с властью проявляет себя произвольностью убеждений. Политические взгляды выбирают сознательно,
Собственно, поэтому я прячу глаза, когда московские друзья говорят о живой политике. Если мы и спорим до хрипоты, то слишком быстро переходим на личности, например – Бек–кета. В этом кругу его знают лучше Путина.
Это, конечно, неправильно – несправедливо к своей судьбе и родной истории. Я тоже хочу, чтобы политику делали понятные мне люди. Теперь, впрочем, такое случается. Когда один мой товарищ вышел в большие начальники, в стране сразу появилось 250 профессиональных культурологов. Раньше они водили экскурсии по ленинским местам.
Власть тут вроде не причем, но путь к ней меняет походку. Наверх идут юля и оправдываясь, тщательно запоминая дорогу обратно. Даже те, кто добрался до вершины, умело следят, чтобы их не путали с завсегдатаями. Двусмысленность этих телодвижений выдает неискренность порыва. Литерати не даются жесты, особенно те, что выражают непреклонную веру в свою победу.
Как–то я играл в волейбол на американском пляже. После каждой подачи, к чему бы она ни приводила, команда собиралась в кружок у сетки, чтобы подбодрить себя боевым кличем: «Хэй, хэй – Ю эС Эй». Рот я открывал вместе со всеми, но слова проглатывал, как при пении гимна. От расправы меня спасли пуэрто–рикан–ские болельщики.
Я вспомнил об этом эпизоде, выпивая с министром. Мы познакомились еще тогда, когда нам обоим такое не снилось. Власть придала ему обаяния, и он щедро им делился: матом ругался по–русски, стихи читал по–английски, анекдоты рассказывал еврейские. Надо думать, что не этот набор привел его в кабинет, зато с ним проще вернуться обратно, если портфеля не станет.
Мы понимали друг друга, потому что вышли из одной норы, хотя и занимали в ней несхожие апартаменты. В этом пыльном убежище царили странные нравы, но они нам нравились. Здесь все помнили, когда вышел первый сборник Мандельштама, и думали, как это делал Бродский, что Политбюро состоит из трех человек – считать проще.
В свете перемен норная жизнь поблекла, но не утратила своего матового блеск. Просто нора стала глубже, и жителей в ней поубавилось. Многие выползли наружу. Кто–то околел. Кого–то забыли, или – забили. Но истребить литера–ти нельзя, как нельзя стереть культуру. Она возрождается после анабиоза, словно замерзшая в арктических льдах инфузория. Всегда помня о родной норе, литерати не умеют жить без оглядки. Стоит ли удивляться, что им редко верят избиратели. Во всяком случае, те, что не собираются в горы.
ТЕЛЕРОМАН
Хотя мой отец долго работал в авиации, он всегда был человеком сугубо земным, предпочитающим всему остальному фаршированную рыбу и смешливых блондинок. И все же лучшую часть жизни он, как ангелы, провел в эфире. В России отец жил на коротких волнах. Они уносили его вдаль, не отрывая от родной почвы. Магия западного радио преображала отечественную действительность, давая ей дополнительное – антисоветское – измерение. Не мудрено, что отец знал все лучше других, особенно, когда приходил его черед вести политинформацию. Кривя душой, он знал правду, счастливо живя в двух мирах сразу. Главное было их не путать, но как раз с этим у отца были трудности, которые и привели его в Америку.