Формула кризисов. В паутине соблазна. У последней черты
Шрифт:
Но вдруг возле ног – дзззин и ещё раз дзззин, – даже трава зашевелилась. Я бросил удочку, схватил палку и стал гоняться за змейкой. Она пробегала то слева, то справа. Каждый ее пробег сопровождался хлопком, который я вначале принимал за щелчок бича. Наш деревенский пастух Ванька Кузнецов достиг в этом деле совершенства, и каждое утро, собирая комендатурских коров, стрелял своим бичом, как из ружья.
Я глянул на противоположный высокий берег Андармы и с ужасом понял всё. В мутном туманном рассвете вспыхивали всполохи выстрелов. Я бросился бежать. С высокого яра раздался смех. Это подвыпивший комендант с дружками палил по мне из пистолета.
Что думал этот человек, верховный вершитель наших судеб? Он не отвечал за наши жизни. Зато органы НКВД строго спрашивали
Моего папу не призвали в армию по возрасту – в начале войны ему перевалило за шестьдесят. Но работал он, как на передовой. Я нечасто видел его. Даже в те редкие вечера и ночи, когда он бывал дома, мог вдруг раздаться стук в окно, и папу уводили к очередному больному или увозили в соседние лагеря. Или НКВД забирал его на очередную операцию по поимке дезертиров.
Папа никогда не рассказывал об этих поездках. Только однажды зимой, когда ночью через нашу деревню прошёл обоз с трупами и пойманными дезертирами, и мы всё это видели, потому что не спали – в тайге шла стрельба, – он мне сказал: «Свою родину, сынок, надо защищать. Какие бы люди нами не управляли».
Вообще отец, несмотря на человеческую несправедливость и подлость, которой насмотрелся и натерпелся за свою жизнь ещё при царском режиме, не говоря уж о репрессиях сталинизма, был на удивление честен и справедлив. Мама, бывало, поругивала его за эти черты характера: «Ну чего ты этим добьёшься? Посмотри, что творится вокруг. Каждый только о себе думает. А ты кусок хлеба стесняешься взять за свою работу». На что папа неизменно отвечал: «Не все так живут». «Но я-то вынуждена красть. Не помирать же с голоду…»
Мама в то время работала поварихой в детском саду и иногда кое-что оттуда прихватывала, хотя знала, какая кара её ждёт в случае поимки. Но папа, сколько я его помню, оставался справедливым и честным до конца жизни. Понятие чести было для него не пустым звуком, а основой всей его личной нравственности. И хотя о чести он никогда вслух не распространялся, поступки его говорили сами за себя.
Еще в первые недели ссылки, когда этап из нескольких десятков тысяч человек загнали в Бакчарские болота, а затем, когда нечеловеческими усилиями у непроходимой тайги было откорчевано несколько гектаров, комендант разрешил отцу организовать что-то вроде госпиталя. Люди мерли от голода и непосильной работы как мухи. И вот из еловых и пихтовых веток соорудили большой, человек на пятьдесят, шалаш. Комендант даже позволил доктору, единственному, кстати, в этом огромном этапе, брать себе в помощники ослабленных и непригодных для корчёвки ссыльных. Так в госпиталь попала и моя мама – худенькая обессилевшая женщина. А стала она близка папе по трагическим обстоятельствам, произошедшим с моим отцом дней через десять, как мама попала в «лазарет». Папа заболел тифом и свалился на самодельный большой стол, который стоял посреди импровизированного «лазарета» из еловых веток. Ухаживала за папой его жена, дочка кастелянши из Зимнего дворца, с которой папа познакомился ещё до революции. (Я буду ещё об этом упоминать). Эта благородная и мужественная женщина пошла в ссылку за папой добровольно, хотя от их брака у них уже был тридцатилетний сын и четверо внуков. Так вот. Замучившись, среди больных и мёртвых, и убедившись, что её муж тоже помер, несчастная женщина ночью бежала из лагеря.
На рассвете моя мама стала поправлять руку доктора, которая свисала со стола и… папа за-стонал. С тех пор мама ухаживала за доктором: поила и кормила его с ложечки. Так они и остались вместе.
По утрам комендант обходил лагерь, и доктор должен был докладывать о делах в лазарете. В то утро, о котором идёт речь, папа доложил:
– Ночь прошла более или менее спокойно. Умерло только семнадцать человек.
Комендант – маленький, ростом
– Запомни, лекарь! Их пригнали сюда не умирать, а корчевать тайгу и строить дорогу. Это прежде всего! Они – враги народа!
– Гражданин комендант, – помолчав, ответил отец. – Я прошел три войны. И я врач. Давал клятву лечить людей независимо от того, кто они есть.
– Плохо, доктор! Очень плохо! У тебя нет классового сознания. А ты должен разбираться в людях.
Но, видимо, всё-таки берет иногда на свете верх и справедливость. Вскоре уполномоченный НКВД расстрелял этого коменданта «за умышленное невыполнение плана по строительству сланевой дороги».
Расстрел не облегчил участь ссыльных рабов. К каторжной работе добавлялись голод и гнус. И ведь каких только кровососущих тварей нет в природе! Комары, слепни, мошка, пауты, различные мухи и букашки буквально изнуряли людей.
Сейчас в тех местах обнаружены залежи нефти и газа. Идёт бурное освоение тогдашнего Нарымского округа НКВД.
Туда проложены автомобильные и железные дороги. А тогда заключенные на своих плечах таскали брёвна и клали их поперёк будущей трассы одно к одному. Вся эта масса чуть присыпанных землёй стволов колыхалась на вековой трясине, глубина которой, как я узнал позднее, достигала в некоторых местах 70–80 метров. Позднее я видел, как строители, которые прокладывали там дороги, ссыпали в эти прорвы тысячи кубометров земли, завезенной на огромных самосвалах, а затем бетонными плитами покрывали насыпь. Так прокладываются дороги к нефтегазовым месторождениям Сибири, где в тридцатые годы погибли в топях или замёрзли в тайге сотни тысяч «врагов» Советской власти.
Я до сих пор помню рассказ одного из таких «врагов» – жены генерал-губернатора Риги, которая оказалась у нас в ссыльной деревне в начале 1941 года. Пригнали ее с дочкой Лёлей на привилегированных, в отличие от нас, условиях. Им разрешили взять с собой тёплые вещи и даже посуду. Мы к тому времени уже сажали картошку и на неё выменяли у семьи губернатора полосатую ткань-матрасовку, нож и солонку. Из матрасовки мать сшила мне штаны, за которые я получил от местных ребятишек прозвище – «монах в полосатых штанах». Так вот, губернаторша все жаловалась моим родителям:
– За месяц до высылки был у нас в гостях Молотов. Пили чай за семейным столом, и он даже намёком не дал знать, что нас ожидает. Мужа отправили в одну сторону, а нас упекли сюда.
Вообще в нашей ссыльной деревне в первые дни войны оказались люди, которых сослали теперь уже не как кулаков, а как неблагонадёжных по отношению к сталинскому режиму. Была среди них даже одна женщина-азербайджанка – Герой Социалистического Труда, награду которой вручал сам Багиров. Пригнали к нам и группу женщин с детьми, которых мы, мальчишки, называли «богомольцами». Их поселили в амбаре на краю деревни. Утром они не вышли на работу и, стоя на коленях, пели какую-то молитву. Комендант забежал к ним в амбар с маузером, стал кричать, а затем стрелять в воздух. Ни женщины, ни дети не встали. Не обращая внимания на коменданта, они продолжали молиться, а потом петь хором псалмы. Их также разлучили с мужьями, братьями, сестрами и взрослыми детьми. И они упорно, через молитву, выражали свой протест жестокому режиму.
И вот теперь я думаю: если бы не зверства фашистов, не их самодовольство, вызванное долбежной пропагандой превосходства арийской расы, идеология которой почему-то так быстро была привита Гитлером почти всей немецкой нации, Германия могла бы сломить Советский Союз. Предпосылки для этого были веские. Оба народа – российский и немецкий – быстро усваивали идеи, которые навязывали их вожди. Набожный российский народ под влиянием большевистской идеологии почти весь так же, как и немцы со своей мнимой арийской исключительностью, воспринявшие фашизм, вдруг обратился в атеизм. Крушили церкви и соборы, хотя ненависть простого люда относилась не к религии, а к большинству попов, которые, прикрываясь именем Бога, как Распутин, богохульствовали и прелюбодействовали в личной жизни. И другая веская причина – неоправданная жестокость большевистского строя, расхождение лозунгов о правах и любви к человеку с реалиями жизни.