Где поселится кузнец
Шрифт:
Мы оставили их, пошли к офицерам 21-го, узнавать, где их горький полковой, но никто этого не знал. От 19-го неслись громкие голоса, там спорили, до моего слуха доходило то имя Гранта, то мое имя, и вскоре три капитана, явившись уже в собранном, подтянутом виде, — Александр Раффен, Джеймс Гатри и Джеймс Хайден — объявили губернатору, что роты выбрали русского полковника.
— Поздравляю вас с первой победой! — Иейтс пожал мне руку.
— Я не нарушил уговора, капитан Грант? — спросил я, недовольный, не радуясь оказанному мне предпочтению.
— Поначалу передернули; потом поправились. — Он уже отошел сердцем. — Знаете, почему они вас выбрали? Во-первых, полковник, без пяти минут генерал, а генералов любят не одни генеральши. И еще: вы приехали в седле, я в экипаже; думаете, они не заметили? Солдат все видит, солдат — удивительный организм, кто этого не поймет, тому в армию лучше и не соваться.
Капитан Улисс Грант принял 21-й полк.
Глава тринадцатая
Скоро мы разделились: Грант остался в лагере Лонг, а мы перенесли палатки на окраину Чикаго, в кэмп Дуглас, поближе к мирской суете. Я убедился, что мой полк слеплен более всего из ирландского теста, но ирландцы эти уже вполовину и янки, патриоты
Слух обо мне достиг Маттуна, и в кэмп Дуглас явились Тэдди Доусон и Томас. Они пришли с намерением остаться в полку. Газету Доусону пришлось прикрыть, читатели «Маттунского курьера» десятками повалили в волонтерские депо, Тэдди тоже согласился на участь волонтера, но я отказал ему. Длинный Доусон метался по палатке, выбегал наружу и, забыв, откуда он вышел, бился о палаточную парусину в самых неожиданных местах. Я сказал Тэдди, что он достоин лучшей участи, обещал призвать его, как только добуду шрифты и станок. Томаса я взял. Он хотел остаться при нас, как в Маттуне, и мы соскучились по нему, он был наш маттунский мальчик, хотя и изрядно вырос. Но я не стал потакать ни ему, ни себе; из прислужничества, даже и добровольного, нельзя делать призвания, оно не поприще для человека храброго. «Ты хочешь в зуавы? — спросил я, отрезая ему дорогу в денщики или ординарцы. — Уж конечно брюки у них самые широкие».
Умница, он все понял, в мыслях распрощался с нашей палаткой, но нашелся, не стал мне поддакивать: «Я хотел стать артиллеристом». — «У меня пехотный полк, но будут и пушки: тогда посмотрим». — «Я стреляю из ружья, полковник, — гордо сказал Томас, — и, сдается мне, сумею здорово целиться из орудия. Если можно, я хотел бы получить многозарядный карабин Спенсера». — «Я сам мечтаю о таком».
Томас остался в полку, с правом выбрать роту, какая ему приглянется, и уже на второй день адъютант полка Чонси Миллер сообщил мне, что Томас просит определить его в роту Говарда. Я не стал возражать: случись мне в семнадцать лет выбирать одну из десяти рот, кто знает, может, и я избрал бы роту капитана Говарда, так причудливо соединились в ее командире мужество и нежность, поступь гордеца и горечь опального, резкость суждений и обдуманная распорядительность ротного. «Мне понравился капитан Говард, — сказал Томас, когда я спросил, не нашел ли он знакомых в роте. — И этот поляк Тадеуш тоже». И больше ни слова: едва прикоснувшись к этой роте, он заимствовал от них и молчаливую скрытность.
Через неделю мы строем вышли на улицы Чикаго: полк получил приказ отбыть на фронт. С горсткой офицеров, сдерживая шаг лошадей, я и Надин двигались впереди полка, который шел в пешем строю. Улица за улицей, по Франклина, по Вебстера, Вашингтона, Джефферсона, по узкой Black Hawk, названной именем непокорного вождя индейцев, под музыку чикагских оркестров, шаг за шагом, мимо возбужденной толпы, под фейерверки — словно город встречал победителей, а не провожал необстрелянный еще полк.
Синий армейский цвет Севера тогда еще не взял верх над другими красками, мои пехотинцы шагали — кто в кепи, кто в поярковых шляпах, в кителях и кафтанах, в сюртуках, в серых штанах и в багрово-красных, с мягким ранцем за спиной, при разномастных мушкетах и карабинах, но все как один перетянутые новенькими ремнями, полученными с позументной фабрики Филадельфии. Мулы, запряженные шестериком, тащили тяжелые фургоны и несколько пушек, приданных нам перед отправкой на фронт. Полк растянулся, чикагские
14
«Девушка, которую я покинул».
15
«Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь — тигр!»
Север еще не знал своего будущего: июльское солнце, даже и на закате, согревало землю; барки, плашкоуты, парусники и паровые суда бороздили равнину Мичигана; капитаны в седлах и лейтенанты впереди рот спорили выправкой и собранностью, а рядом с командиром полка, через шестидесятитысячный город, ехала женщина. Надин прождала меня две войны, теперь военная кампания республики позволяла ей доказать равенство женщины: кто мог остановить ее? Генеральный адъютант Аллен К. Фуллер? Губернатор Иейтс? Армейский устав, сложенный по обычаям чужих армий? Сознание смертельной опасности? Погибни Надин, и я не знаю, достало ли бы мне сил жить дальше, — но я и взглядом не остановил ее от переезда в полк; Сэмюэл Блейк, полковой врач, нашел в ней помощника при самой тяжелой и грязной работе. Бинты еще не окровавились ранами, но лагерная жизнь с ее изнурительной наукой дает на каждом шагу случай вмешаться лекарю. Ноги, сбитые в кровь, спина и плечи, стертые, изрезанные ремнями неуклюжего ранца, лихорадка, особенно частая у парней с низовьев Огайо, проверка провианта, котлов, белья, — Надин трудилась вровень со мной, а случалось и так, что и зарю отыграли, и флаг спущен, я готов погасить лампу в палатке, а ее все еще нет. Она без затруднений объяснялась на нескольких языках в говорливом солдатском Вавилоне, держалась с достоинством и ласковой простотой, которые поставят в тупик и бесшабашного острослова, и даже человека низменной морали. Я перестал тревожиться за Надин; она вступила под нравственную охрану полка.
Надин не видела себя глазами сторонних людей, в этом была ее — сила и слабость. Что станут судачить атлантические пассажиры об ее дружбе с артелью француженок, как примут ее бесплатное врачевание беднейшие маттунцы, приученные к мысли, что все истинное дается за деньги? — экая беда, стоит ли думать о таком, если возможна деятельность. С тем она пришла в лагерь Лонг, с тем стащила потный чулок со стертой грязной ноги солдата, положила ладонь на липкий от лихорадки лоб рябого волонтера из-под Кейро, с тем уселась в седло, в грубых башмаках и длинной суконной юбке, чтобы ехать через запруженный людьми Чикаго. Она опиралась правой рукой о луку седла, в левой держала хлыст и шляпу так низко, что ленты едва не касались земли, голова чуть запрокинута, словно ее клонят назад тяжелые, уложенные высоко волосы, в серых глазах счастливое удивление, а губы побледнели, они живут, берут воздух, так внятно и так жадно, как можно брать воду; кровь отхлынула от лица, чтобы оттенить его нежность. А между тем вся она крепка и не чужда седлу, оркестрам, она как жена мастерового или дровосека: широкая в плечах, широкая в бедрах, женщина, во всем женщина.
У манежа полк ждали администраторы штата во главе с губернатором. Ричард Иейтс пригласил меня остановиться, вместе с ним осмотреть идущие роты. Он поклонился Надин, и она спешилась, не догадываясь ехать дальше. Позади ржали лошади — у коновязей и запряженные в экипажи; жены знаменитых чикагцев оставались на сиденьях — с подушек, как с подмостков, все видно, можно окликнуть знакомого, которого патриотический порыв толкнул в волонтеры.
Шли роты. Приближаясь к манежу, волонтеры равняли шаг и орали песни на пределе голосов. Зуавы и до меня отличались хорошим строем — они и ассистировали мне в обучении других рот, одному мне не поправить бы дела в три недели. Трубили трубы, убыстренным гусиным шагом прошел парадный оркестр штата, вклинившись между ротами; в реве солдатских глоток я уже различал и отдельные голоса: особенно один — высокий, ангельский, при его звуках отлетала сама мысль о войне. Это пел Джордж Джонстон, совершеннейший мальчик. Ездовые застыли на лошадях, шестериком впряженных в пушки и фургоны. Светлые филадельфийские ремни давали некое единообразие разномастным солдатам в башмаках и гетрах, в высоких, под самый пах, сапогах или в остроносых, почти закрытых штанами с лампасами. Огненные зуавы и в пешем строю позванивали самочинно присвоенными шпорами, — я застал эти шпоры в лагере Лонг и не стал отнимать у зуавов их игрушки; Юг мнит себя рыцарским гнездом, без шпоры он не отмерит и шагу, северянин в его глазах — торгаш, увалень, пусть же звенит и шпора зуава, напоминая южанину, что и Север не чужд романтики.
Хорошая была минута: улица раздалась, образуя у манежа площадь, дома и одинокие вязы не мешали вечернему солнцу подмешивать красное золото в смуглые лица волонтеров, в зеркально начищенную медь труб, проливать его на холсты фургонов, на крупы лошадей и стволы орудий. Судьба подарила мне не регулярного солдата, а волонтера, добровольца, в ранце у которого чаще найдешь конверт и бумагу для письма, а то и книгу, чем флягу вина или колоду карт, людей, солдат, перемешавших верования и языки. Мы жили верой в братство людей, — приближался час, когда наша вера вступала в великое испытание.
Замедлив шаг — впереди случился затор, — к манежу подходила рота Башрода Говарда. Капитан в седле, его лошадь, как в манеже на вольтижировке, поднимала тонкие в белых чулках ноги, а рядом, близко к всаднику, шла женщина с сыном на плече. Первое впечатление — рядом с капитаном идет рабыня, рабыня, полюбившая господина, а потому свободная хотя бы в чувствах, в страсти, в преданности тому, кто держался в седле неподвижно, не повернул к нам головы, досадуя на задержку колонны. Смолистые, прямые, как у индианки, волосы спадали ей на плечи, смуглое лицо с влажным ртом и грубоватым, чувственным носом обращено к капитану и к сыну, посаженному на плечо. Тугой фуляровый лиф, расстегнутый вверху; будто ее груди тесно в нем, темный кожаный пояс, не женский, широкий, без побрякушек, перехвативший талию, свободные складки юбки без обручей; казалось, для завершенности картины женщина должна ступать по мостовой босиком, как надлежит рабыне. Но ее ноги были в дорогих, с пряжкой, туфлях, платье сшито из лучшего материала, нательный крест на черной ленте сверкал каменьями, зеленый камень играл и в волосах, на черной, почти неразличимой в смолистых прядях бархотке, — этого камня хватило бы на то, чтобы неделю продовольствовать мой полк.