Гербарии, открытки…
Шрифт:
Всё это было несправедливо по отношению к маме, это угнетало меня, поэтому мне хотелось как можно скорее попасть в школу. Я не знала, но догадывалась, что для «маминых наук» времени останется мало, что после школы будут игры, потом уроки, потом двор. И только с четырёх часов до половины шестого она будет (то есть мы с ней будем) терзаться танцами, музыкой и домоводством, да и то не каждый день. Ведь иной раз нам захочется пойти в кино, а как-нибудь потом ей придётся отправить меня к дедушке.
Перехожу к серии снимков с отцом, пока лишь только мирных детских времён, до встречи с памятником Великой Екатерине. Эти снимки, в отличие от предыдущих, имеют названия. Одно из них короткое, а для меня когда-то оно звучало и энергично, и пугающе:
Шкаф этот стоял наискосок от двери, он отгораживал мой угол, – я жила (то есть читала, спала и болела) за ним, с его изнаночной стороны. А основной особенностью шкафа со стороны лицевой была его дубово-ореховая строгая немецкая громоздкость (при этом он был явно больше в длину, чем в высоту, но и высота его была немалой), хотя это было не так уж и заметно в открытом пространстве большой комнаты. Рабочий угол (или «кабинет») отца был у противоположной стены по диагонали, вблизи эркера. Отец работал дома по вечерам упорно и сосредоточенно, он сам напоминал своего рода «многоуважаемый шкаф», он ничего и никого вокруг не замечал.
Но я, когда была ещё маленькой, не менее упорно пыталась привлечь к себе его внимание. До четырёх лет я издавала с этой целью громкие возгласы мимоходом, а также задавала разные чрезвычайно неумные и ставящие в тупик вопросы, типа: «Папа, а кто более великий человек, Ленин или Сталин?» В ответ я получала взгляд, отшвыривающий меня к дверям, плакала, но вновь принималась за своё. И приводило это всегда к одному и тому же, причём наказанной больше меня оказывалась мама. Я же, как ни странно, и очень боялась этого наказания, и любила его.
Отец ставил меня на шкаф и говорил: «Поживи-ка здесь, пока не научишься жить по-человечески. До свиданья!». И назначал время – иногда полчаса, иногда час, а пару раз он вообще забывал меня снять, что приводило к тому, что мама подолгу с ним не разговаривала.
Отголосок, возраст 3–6 лет
Шкаф вначале был выше меня во много раз, а под конец – раза в два и всё меньше. Этот «конец» стал виден, когда мне исполнилось четыре года и сколько-то месяцев, когда я сдалась и признала превосходство отца над собой, но меня всё ещё почему-то сажали на шкаф. Вначале я громко плакала, в конце же (лет около пяти-шести) считала шкаф отличной игровой и обзорной площадкой. По правде говоря, именно он, шкаф, и научил меня хорошо прыгать, не ломая костей и не ушибаясь. Мама всё же не могла смотреть на это и уходила в эркер шить, говоря негромко, что если это не кончится, она уйдёт насовсем.
Вначале я замирала на шкафу, не смея пошевелиться и посмотреть вниз, но природная живость рано или поздно подсказывала мне, что пора очнуться и привыкнуть к новым условиям существования. Надо только быть осторожной и не подходить к самому краю. На шкафу стояли скульптуры, одна из них была недорогой, но всё же антикварной и досталась отцу по наследству, – это была поясная фигура дамы в шляпе, чем-то похожая на амазонку, «срезанную с седла косой времени» (как сказал о ней кто-то из гостей). Две остальные были немецкими трофеями недавно прошедшей войны, ведь и мебель, и всевозможные вещи были привезены в дом отцом после неё (их группа получила премию по работе – вагон кое-как уцелевших вещей из разрушенных домов то ли в Кёнигсберге, то ли в Берлине, – не знаю). Ещё там имелись две низенькие вазы с искусственными цветами. Место было невесёлое, даже печальное и оторванное от жизни, проще говоря – весьма уединённое. Я тогда ещё не имела понятия о кладбищах, но воспринимала его немного похоже на то, как люди чувствуют себя там, – стеснённо и печально, в маленьком и «ненастоящем» садике.
Но тем не менее я играла на этой, как мне казалось, угловой нижней крыше комнаты, как в надмирном, но вполне спокойном и тихом, хотя и не вполне безопасном месте, где растут нигде не произрастающие, но вечно красивые (и всегда одни и те же) цветы. Где чуждые моему воображению, но знакомые образы уже никуда не денутся, что поделаешь (они были в этом отношении чем-то похожи на наших соседей по коммуналке). Но с ними можно поздороваться, можно мимоходом улыбнуться им, а потом – либо их не замечать, либо задавать им немые роли, то смешные, то грустные, каждый раз новые и неожиданные – и для них, и для меня самой.
Позднее я научилась спрыгивать со шкафа самостоятельно, хотя так и не сумела (а быть может, и не разрешила себе этого, жалея его!) двумя прыжками забираться на него. Жалея, в свою очередь, меня, мама вначале выносила из эркера и расставляла перед шкафом шезлонг с подушкой, чтобы я, падая, могла спланировать туда, как это делают кошки. Вначале я именно так и поступала, а затем сообразила, что гораздо приятнее прыгать сбоку на тахту, которая сама по себе пружинила и у меня получался ещё один прыжок вверх – в любую сторону. Так я училась прыгать вниз и вверх и запрыгивать довольно высоко – наверное, потому, что родилась в год обезьяны. Вообще в этом возрасте, между четырьмя и пятью с половиной, я как-то сразу научилась многому: в частности, с увлечением читать (и по вечерам тоже) и не докучать взрослым, которым не до меня…. и многому-многому другому.
В конце же истории со шкафом никакого наказания уже не было и в помине, осталось одно удовольствие. Страх совершенно исчез, это заметили и родители, мама – первая: она перестала за меня бояться и швейная её машинка вновь мирно, однозвучно и весело стрекотала то в эркере, то в комнате под лёгкий, подрагивающий аккомпанемент звона оконных стёкол снаружи. Я, не особенно стесняясь (только чуть-чуть), просила отца, но теперь не посадить, а подсадить меня на шкаф. И он хотя и не без удивления, и не каждый раз, но выполнял мою просьбу. Но я очень быстро росла, я до него (шкафа) дорастала, скульптуры и вазы становились всё меньше, я – всё больше, и это была уже не площадка, а всего лишь место для одного человека – «на шкафу». Правда, там можно было читать вслух и произносить стихи как монологи.
Стихи я запоминала мгновенно и однажды прочла оттуда громко вслух отрывок из «Медного всадника», начинающийся со слов «На берегу пустынных волн». Отец, разумеется, не изменил позы, только повернул голову, но впервые посмотрел на меня внимательно и несколько удивлённо, не без улыбки, но как бы и слегка приподнимая шляпу; мама же встала рядом с ним, напряжённо вслушиваясь.
Но мне уже не хотелось играть на шкафу (а ведь прежде это место называлось для меня просто «шкаф»), а больше нравилось с него прыгать. «На шкафу» превращалось в своего рода пьедестал с фигурками, это было нелепо и скучно, тем более что сама я при этом начинала казаться себе… Не менее громоздкой? Нет, просто не менее преувеличенной и выспренной на нём, чем он сам.
……………………………………………………………………………….
(Рассказ пятый прерывается)
Рассказ-вставка. О матрёшке из двух девочек
Малышка Ина возникла вместе со мной, это было выбранное мной самой (с незапамятных времён) сокращение данного мне имени Ирина. Она была с самого начала существом непризнанным, так как никто не стал меня так называть, а все, наоборот, отучали. Даже мой единственный дедушка не стал в этом вопросе, как обычно, другом (и исключением), так как его неисполненным желанием было назвать меня Симой в честь бабушки, и он не понимал, какая ещё Ина – неужели недостаточно просто Иры и Иринки? И я, конечно, забыла об этом годовалом, а потом и полуторагодовалом настойчивом младенце, желавшем во что бы то ни стало быть Иной в период своего глубокого погружения в начальный русский устный, а затем как-то отдалившемся от меня после знакомства с буквами и по мере освоения чтения.