Гербарии, открытки…
Шрифт:
Но где-то в глубине души мной не была забыта и оставалась её, Инина, маленькая и немного кукольная тень – как персонаж, которого никто не хочет (и не хотел) ни знать, ни понимать. Поэтому я вправе сказать, что она и тогда жила во мне, как крохотная матрёшка – в матрёшке немножко побольше.
Чтобы пояснить, в чём была бросающаяся в глаза разница между мной, более внешней и душевной, а также любознательной и звонкой, которую все звали Ирочкой, Иринкой, Иришей (я сокращу этот перечень, выбрав Иринку), и Иной Твиликой, я не стану рассказывать о том, как появились её фотокарточки памяти, ведь я этого и не помню. Пусть лучше вначале будет один эпизод, разыгранный потом неоднократно в
Отголосок
Фотографии эти, на сей раз реальные (и первые с позированием в моей жизни), были сделаны маминым старым знакомым, художником и фотографом, у которого дома был уголок, называемый «фотоателье». Там были перья, и веера, и бусы, и множество самых разных необыкновенных игрушек для детей и безделушек для взрослых. Там же стоял очень большой аппарат на ножке с ослепляющей лампой, как и в обычных фотостудиях.
Не знаю отчего, – может, оттого, что мир этот был очень пёстрым, всех на свете красок, и всего вокруг было так много, – я растерялась. Я боялась вспышки, грустила, даже как-то задумалась, и в моей душе ожила и как бы заняла моё место странная малышка Ина Твилика. Фотограф тоже решил, что у него со мной не получается. И тогда он порылся среди горы игрушек и вещиц и вынул двух лёгких деревянных птиц. Они оказались похожи на кукольных длинноносиков (то есть дятлов) и ещё – даже на каких-то воробьёв с Востока. Но главное – у них были гибкие суставы, они со щёлканьем меняли позы и раскрывали-складывали крылышки.
А ещё мне удалось расслышать, как они поют тягучими и немного скрипучими (как самая низкая струна скрипки), но очень тоненькими и еле слышными голосками: одним – явно женским, вторым – более мужским. Я забыла обо всём, кроме них, и стала играть и разговаривать с ними, кормить их, даже немножко подтанцовывать им и подпевать. А они, пощёлкивая крылышками, показывали себя и всё, что умеют, – и не улетали. Это было почти как в сказке Андерсена о механическом соловье, которой у меня ещё нет, я её недавно слышала по радио. Конечно, петь так, как императорский соловей, они не умели (куда им было до него!), зато они были деревянные, тёплые и из дерева певучего, тихого. А потом фотограф сказал: «Чудесно получилось. Я не буду их у тебя отбирать, чтобы ты не заплакала. Мы с твоей мамой друзья, и они могут побыть денёк-другой у вас, а там тебе надоест, мама приедет сюда и мне их вернёт». Но маме почему-то не хотелось снова приезжать, и она сказала: «Боюсь, что Иринка их может сломать. Лучше мы посидим у тебя ещё полчаса; мы с тобой выпьем чаю, а она поиграет, хорошо? Ир, а ты согласна?» Я не смела об этом и мечтать, я была счастлива и ещё долго играла с птицами, пока они негромко пели и разговаривали, а потом мы вернулись домой.
Окончен
Остановка в полминутки
Из этой сценки видно, что хотя театрик «Кокон», как и моё основное, общепризнанное «я» Иринки, и находился на солнечной стороне, но там присутствует и некое другое существо, точнее, моё другое естество, как бы ещё оставшееся «малышкой» и легко теряющееся в этой жизни. Это была она, так никем и не признаваемая Ина.
Тем, что у Ины появилась «фамилия» Твилика, она была обязана дедушкиному письменному углу. (Вообще-то она была составлена из букв фамилии моего отца, которую я получила только достигнув шестнадцатилетия, вместе с паспортом. Это опять же было уступкой дедушке: раз мне не дали имени Серафима, то вместо него я получила в пользование до совершеннолетия мамину фамилию Шагальская).
Видя, как я кружу вокруг его уголка за столом и своим разглядыванием мешаю его занятиям, дедушка как-то раз, смеясь, обронил: «Ты моя повилика». Как и некоторые другие слова, прочитанные им в книгах, но редко употребляемые в разговорной речи, он произнёс его с неправильным ударением, на слоге «ви». Из этой «повилики» и придумалась Твилика.
Но не одной только «фамилией» она (и я вместе с ней) была обязана деду, а вышло так, что благодаря ему она (в отличие от меня) росла и развивалась в духе эпического начала.
На столе, рядом с двумя огромными рижскими томами Библии и похожими на гроссбухи тетрадями с записями, нередко полёживал и другой двухтомник, тоже из больших и толстых книг, но по сравнению с первыми они казались не столь внушительными. Этот последний был участником дедушкиного досуга и назывался он «Сага о Форсайтах». Читая его, а точнее, это «многокнижие» (в своём роде), он улыбался, пожимал плечами, вздыхал иногда… Он не принимал её особенно всерьёз, но считал притом по-своему серьёзной. Он был к ней привязан, ему никогда не было с ней скучно, это была книга-спутник. В меня она ещё не помещалась, она была слишком тяжеловесна и в буквальном, и в переносном смысле, но дедушка понемногу мне из неё пересказывал. Он не был ни чтецом, ни хорошим рассказчиком, если речь не шла о его коньке – о Торе-Библии и о величии Творца.
Я поняла только, что он, по-видимому, ощущает себя немного похожим на старого Джолиона, и года через два сумела оценить ту главу, в которой описан закат его жизни.
Он также говорил нечто, как всегда, не до конца мне понятное, например о том, что семья должна быть большой, как и бывало раньше. И что все эти люди, конечно, покажутся мне скучными и чудаковатыми, а ему они во многом напоминают членов той семьи, которая окружала его, когда он был ещё пареньком лет пятнадцати-шестнадцати. Напоминают вовсе не своим солидным положением в обществе, уровнем культуры или достатком – нет, чем-то совсем другим. Пожалуй, своим отношением не только к собственности, но и к жизни, и друг к другу.
Дедушкины братья и сёстры, которых он когда-то вырастил, со своими семьями и потомками не удержались в Ленинграде после войны – кто-то оказался в Москве, кто-то остался в Новосибирске, только младшая его сестра, маникюрша Ольга (с несчастным сыном, попавшим в трудлагерь четырнадцати лет из-за записи в дневнике, а в описываемое время ещё не вышедшим оттуда), жила недалеко от нас, у Пяти углов. Кроме неё и его четверых взрослых детей, никого из прежней большой семьи рядом с ним не было.
И он был совершенно прав… увы, по крайней мере в том, что мне это осталось непонятным. Ведь в моё время семьи стали маленькими и разобщёнными. Но так как некое особое очарование таилось для меня во всём, что бы дедушка ни делал, то объектом его на этот раз стало слово «сага».
Сага, эпос, эпические сказания и легенды – всё это было в моём представлении как обрывистые горы со снежными вершинами и глубокими заливами или озёрами – в южном ли, горячем Средиземноморье, во льдистых ли и грозных фьордах Скандинавии. Сюда относилось всё не вместимое моим живым, повседневным и скорее комедийным театриком «Кокон», где многое с относительной лёгкостью становилось карманным и зеркальным.
Сюда относилось не только всё величественное и восклицательное до возгласа и даже стона (просто голосом – не рассказать), но и всё непостижимое и тем не менее существующее, более того – встречающееся (но как редкость) и в моей жизни.