Герои, почитание героев и героическое в истории
Шрифт:
Если Бонапарт был «воином демократии», непобедимым, пока он оставался верен этому призванию, то Дантона мы должны назвать «пропавшим ребенком», нестроевым агитатором и титаном демократии, у которого не было войска, дисциплины, но который, уже по самой природе своей, не признавал никаких законов. Из «Мемуаров» Гара и других видно, что в этих пламенных глазах горело искреннее чувство и им были знакомы слезы. Широкие грубые черты выражали симпатичность, а в груди Антея билось горячее сердце. «Вы слышите не вестовую пушку, – кричал он испуганным гражданам, когда пруссаки стояли уже в Вердене, – это ответный удар против наших врагов!» Больше ничего не остается делать. Бедный «Мирабо санкюлотов», какая миссия! И она не могла иначе совершиться и совершилась. А между тем в этом чувстве, если оно только искренно вылилось из дикого сердца, более добродетели, чем в целой жизни беспорочных фарисеев и респектабельностей, заботящихся только о собственной
Мы предсказываем, что мало-помалу друг человечества и в Дантоне отыщет историческое значение. Он был грубо вытесанный гигант, но не людоед. Речи и действия его были гигантские, «его голос потрясал своды купола», и пруссаки в беспорядке бежали из пределов Франции. Лицемерие было чуждо ему, даже к подкупам и другим денежным грехам он относился с каким-то чистосердечием. Во всех его действиях проглядывала искренность – корень всех других качеств. Этот человек, с широким взглядом на вещи и которого немногие вещи устрашали, настойчиво шедший вперед и боровшийся в самое тяжелое время, теперь несет наказание, имя его забросано грязью. Но мало-помалу и с него снимается грязь, и если наступит время, когда окончательно спадет эта кора, то почему тогда не иметь ему значение для людей?
История подобных людей – это трагедия, как и все человеческие истории. Грубые Дантоны, в качестве земледельцев, может быть, и в настоящее время взрывают плугом землю и спокойно снимают жатву в Арси-сюр-Об, между тем как этот Дантон!.. Его жизнь – это нерифмованная трагедия, кровавая и мрачная (во вкусе старинных драматургов), проникнутая трагическим элементом и вызывающая сочувствие и ужас. В более спокойное время, может быть, счастливый зритель издалека и сквозь мрак веков протянет ему руку и скажет: «Несчастный брат, ты боролся, как лев, но у тебя не хватило силы. Ты пламенел и уносился в высь и был раздавлен преступлением и несчастьем, потому что ты также был человек!» Говорят, что в настоящее время в Париже уже написана биография Дантона, но издатель выжидает, пока «успокоится общественное мнение». Пусть он скорее выпустит в свет свое издание и расскажет нам, что знает, если действительно он что-нибудь знает. Жизнь замечательных людей должна быть оценена по достоинству и верно понята, а общественному мнению следует, по возможности, примириться с нею.
Но самая любопытная и даровитая личность этого триумвирата – это, без сомнения, не Мирабо санкюлотов, а сам Мирабо. Натура более изящная, чем Наполеон и Дантон, по гению равная Наполеону, но отличающаяся большею гуманностью и поэтичностью. Наделенный симпатичным характером, он возбуждает глубокое сочувствие каждого человека.
Относительно его также любопытно проследить постепенный переход из мрака к свету, ложных взглядов и понятий ко всеоживляющей правде. Наблюдать все увеличивающееся любопытство мира к этому человеку, выражающееся в книгах, постоянно являющихся с новыми доказательствами. В них прежнее мнение отодвигается на задний план, возбуждается другое, которое также подвергается пересмотру, – пока наконец, как надеемся мы, не явится на свет истина, хотя приблизительная, и тем не разрешится вопрос.
Мирабо один из тех людей, память о которых еще долгое время не умрет в мире, в противоположность многим якобы великим людям, о которых память давным-давно умерла и схоронена. При жизни и даже в последнюю блестящую эпоху ее Мирабо, с некоторым чувством робкого уважения, писал нашему Вильберфорсу, но, насколько мы знаем, не получил ответа. Питт был первым министром, затем Фокс, после того опять Питт – и опять Фокс. Таким образом, любезно чередуясь, они производили шум, отдававшийся в клубах, на званых обедах, выборах и в руководящих статьях и наполнявший весь мир. Казалось, что они были Ормуздом и Ариманом политического мира, только трудно было различить, кто из них был тот и другой? А теперь!
Подобная разница, повторяем мы еще раз, существует между оригинальным человеком, будь его оригинальность еще сомнительнее вдвое, и искусной, хитро придуманной парламентской мельницей. Разница велика и одна из тех, в силу которых будущность представляет резкий контраст с настоящим временем. Ничто не может быть важнее мельницы, пока она в ходу, в особенности для людей, намеревающихся перемолоть в ней свою муку. Но лишь только мука перемолота, – каким образом будет еще продолжаться память о мельнице? Теперь ни для кого она не имеет значения, даже для того, который молол. Когда вся суматоха, произведенная мельницей, уляжется, перед нами снова выступает на первый план память об оригинальном человеке и его деятельности как о нашем собрате. Потому, что его речи, поступки и страдания, даже самые пороки и преступление представляют род лакомого блюда, на которое все люди предъявляют свои права.
Относительно Пеше, Шоссара, Гассикура и всех прежних биографов
«Воспоминания о Мирабо» Этьена Дюмона с первого взгляда как будто дают ясное понятие о человеке, но вскоре замечаешь в них совершенно иное направление. Впрочем, книга его, во всяком случае, составляет шаг вперед. Во-первых, все европейские журналы встретили ее громкими похвалами, что заставило публику вновь обратить внимание на предмет, затронутый ею, и таким образом, несмотря на прежние и новые промахи, сведения о нем значительно увеличились. Кроме того, и самая книга сделала кое-что. Мелкие подробности, собранные о жизни великого француза маленьким женевцем, были прочитаны и разобраны с должным вниманием. Дюмон правдив и добросовестен, его изложение отличается художественной, непринужденной ясностью. Правда, что замашка Дюмона смотреть на Мирабо как на предмет, приводимый им, Дюмоном, в движение, составляет курьез, который едва ли когда встречался в психологии. Но еще удивительнее, как рецензенты, от которых бы следовало ожидать чего-нибудь лучшего, пришли к тому же убеждению и вконец испортили дело. Казалось, как будто они все задались намерением, елико возможно, обкорнать великого человека и (к нашему утешению) сделать его таким же маленьким, как и все остальные люди. И действительно, выражаясь фигурально, этот необъятный Мирабо, слава которого гремела на весь мир, был не что иное, как громадная жестяная труба, в которую трубил маленький Дюмон и тем поднимал шум!
Некоторые люди и рецензенты имеют странное понятие о человеке. Пусть ничтожнейший из смертных, ныне живущих, постарается придумать в своей голове существование подобного рода и потом сказать: «Похоже ли это на правду! Жизнь и поступки человека, основанные на принципе подобной трубы, – мы не говорим уже о жизни и деяниях государственных людей или властителей мира», а приводим в пример только жизнь беднейшего ремесленника или продавца ленточек, – были бы величайшим чудом, о котором когда-либо рассказывала историю. О, Дюмон! Когда старик Кристофер клал последний камень в купол собора Св. Павла, разве он сам принес этот камень? Нет, то был работник с дюжею спиной, преданный завидному или незавидному забвению и о котором никто не упоминает.
Но при этом мы все-таки должны заметить, что Дюмон менее достоин порицания, чем его рецензенты. Добряк подробно рассказывает, какую остроумную работу поденщика и носильщика исполнял он для Мирабо, при этом приводит много анекдотов, которым мир рад, не щадит ничего и, надеемся, ничего не преувеличивает. Вот все, что он сделал и что сделать имел неоспоримое право и призвание. А что ему не удалось понять Мирабо, так вина его только в том, что он не что иное, как Дюмон. Сила, посредством которой Мирабо заставлял этих респектабельных Дюмонов, поденщиков и даже искусных художников работать для него, повелевал ими одним взглядом, принуждал их прислуживать ему с усердием верноподданных, – вот царская сила, жившая в нем и уже сама по себе достаточная, чтоб сделать его вожаком людей. Поэтому не упрекайте добряка Дюмона. Его ошибки простительны, а достоинства его труда для нас неоспоримы. Можно бы было упрекнуть общественных учителей и журналистов, что они позаимствовали его выводы и его понятия о жизни и громко выкрикивали их, но простим им и перейдем лучше на другую сторону. Подобные вещи служат обыкновенным испытанием общественного терпения, которому небольшая дисциплина необходима; впрочем, они редко или даже никогда не наносят продолжительного вреда.
Вслед за «Воспоминаниями Дюмона» появилась биография, составленная Лукою Монтиньи, побочным сыном Мирабо. Первый том вышел в 1834 году, затем в непродолжительном времени были изданы остальные тома, и теперь перед нами лежит труд, состоящий из восьми томов, относительно которого мы и намерены поговорить.
На наш взгляд, этот труд представляется чудовищной каменоломней или целой горой из восьми слоев, в которой скрыты драгоценные вещи, а кто пожелает искать, тот найдет их. Мы говорим – драгоценные вещи потому, что Монтиньи имел свободный доступ в семейный архив и мог воспользоваться целою массой секретных бумаг и документов! Он с сыновним усердием работал в них многие годы и перерыл все потаенные углы. И как легко было ему познакомить и нас с ними! Но он не делает этого. Он вытаскивает на свет старые и новые материалы, подносит нам то драгоценные частные документы, то жалкую груду памфлетов и парламентской болтовни, которую весьма легко найти и в другом месте и которая даже излишня. Все это он перепутывает и в беспорядке бросает в свои фуры (число их достаточно), так что читатель, при виде этой бестолковой массы, не знает, что и делать.