Ханидо и Халерха
Шрифт:
"Ума не хватило придумать что-нибудь новое, — усмехался Куриль, шагая по сильно втоптанному снегу. — А может, это я обладаю силой внушения?
Испугалась моего взгляда — и понесла чушь? Мельгайвач — не шаман, все знают.
Какие тут его смертельные заклинания! И хорошо, что Пайпэткэ примешала: юкагирка она, и что возьмешь с сумасшедшей… А, ничего, еще Токио будет камланить…"
Между тем Куриль сильно ошибся. Уже на второй день поползли дурные слухи снова о Мельгайваче и Пайпэткэ. Приезжие, а потом и люди стойбища стали коситься на тордох, в котором жила вдова покойника. Не только коситься, но и не без причины строить догадки, от которых попахивало
Дело в том, что распорядитель похорон шаман Токио убедил Мельгайвача следить за Пайпэткэ. В тордохе Пайпэткэ была не одна, и Мельгайвач согласился. Уже на второй день вдова шамана, как ни в чем не бывало, появилась в своем тордохе и бросилась со слезами к покойнику. Не обращая внимания на злые взгляды старух, она стала просить у Сайрэ прощения за грехи, поплакала, потерлась щекой о ледяной лоб покойника, потом села у его головы — и так, молча, просидела до глубокой ночи. Первый раз увидев близко покойника, Пайпэткэ не могла оторвать от него взгляда, но покойник был ее мужем, и она гладила его щеку, гладила, гладила…
Потом она вернулась в соседний тордох, из которого так и не ушел Мельгайвач.
В эту ночь над стойбищем бесилось в танце сияние. По небу метались сполохи — то красные, как кровь в голубой воде, то белые, как свежее сало.
Наверное, хозяин и хозяйка тордоха оказались добрыми и догадливыми — они куда-то ушли на всю ночь. И совсем зря металось по небу сияние. Простой, безрадостной и, наверно, вовсе ненужной была близость бедного, плохо одетого чукчи и холодной, как лоб мертвеца, юкагирки. Просто они глянули друг другу в потухшие глаза и молча забрались под шкуру…
По повелению Токио бубны, колотушки, амулеты и все прочие шаманские принадлежности в середине ночи сожгли на большом костре. То, что много и много лет внушало и страх, и надежды, что было окружено великими тайнами, очень быстро и просто исчезло в языках пламени. А поутру двух оленей, подаренных Курилем и Петрдэ, впрягли в нарту, на которой лежал покойник, впрягли — и запряженными закололи. Разделали обоих оленей, всем миром съели, а кости покидали в костер и сожгли дотла.
Похоронили шамана Сайрэ. Огромный деревянный крест поставил купец Мамахан у ног покойника, который при жизни так хотел вернуться на землю в третьем поколении юкагиров.
ГЛАВА 9
Несмотря на короткие дни все стойбище вскоре перекочевало на новое место: после похорон шамана полагается кочевать. Легко сказать — полагается.
А если семья безоленная? На чем повезешь скарб?.. Безоленных семей в стойбище было немало. И спасибо, что Куриль не сразу уехал, — он намекнул жадному Тинальгину — раз, мол, Сайрэ был твоим другом, то кому ж, как не тебе, помогать улуро-чи. А своему дяде Петрдэ — такому же скупцу — Куриль просто приказал: "Мое стадо далеко, а твое близко. Дашь оленей и нарты. С людьми живем — понимать надо".
И стойбище перебралось на северный берег озера. Оно расположилось на высокой и обширной Соколиной едоме, откуда в ясные дни видно далеко окрест и тундру, и противоположный берег. Сейчас солнце совсем не показывалось, но ощущение высоты радовало людей. Впрочем, на новом месте всегда радостнее, чем на старом. Это, видимо, из-за надежд: может быть, вместе с перекочевкой в жизни наступят какие-то перемены?
Ох, сколько же раз улуро-чи переживали такую радость и какие только надежды не связывали с перекочевкой! Проходили, однако, дни — и люди тихо свыкались с мыслью, что ничего не переменилось и перемениться
Вместе со всеми перебралась на новое место и Пайпэткэ. Разобранный ее тордох и вещички перевезли на чужих оленях. Пурама и Ланга, тяжко вздыхая, кое-как собрали каркас, а когда начали накрывать его — ужаснулись: ровдуга оказалась совсем дырявой, да от нее еще был отрезан большой лоскут, которым прикрыли гроб. Пришлось уменьшить каркас, подлатать шкуры… Вещей Сайрэ почти никаких не оставил — как будто унес с собой в могилу все, что составляло ценность. Когда черти терзают душу — вещи с испугу исчезают бесследно… Несколько истертых шкур, обеденная доска, кое-какая посуда и два крючка-иводера — вот и все, что осталось Пайпэткэ в наследство. Да еще остался полог, который и спасал несчастную от холодов. Еду Пайпэткэ не готовила, потому что ее совсем не было и неоткуда ее было взять. А есть надо — и Пайпэткэ стала приходить к Тачане. Она брала кусок рыбы или кусок мяса и уходила, съедая его на ходу. Тачану это бесило, но закон запрещал отнимать еду, которую берет родственница. Тогда старуха решила прятать и мясо, и рыбу. А Пайпэткэ, со своей стороны, стала заходить чаще — и все-таки заставала Тачану возле наполненного мясом котла. Наконец люди узнали об этом — и в жизни Пайпэткэ произошла перемена. Несчастную стали жалеть, приглашать то в один тордох, то в другой. Молча поев у людей, Пайпэткэ пряталась за своим пологом, и никто не знал, впадает ли она в спячку, как медведица, или лежит — отдыхает и думает, думает, думает… Все чаще начал заглядывать в бывший шаманский тордох Пурама. Он молча брал крюк-иводер, уходил в тальники и приносил хворост. Приносил он и лед. В жалком жилище появились признаки жизни — огонь, тепло, дым.
Никто не знал, что Пайпэткэ стала считать себя счастливой. Дни шли, никаких бед не случалось — и люди совсем перестали коситься на нее. Но главное, — ее никто не терзал, ее оставили в покое, точно так, как много лет назад оставили в покое сестру Хулархи — Абучедэ, которая не смогла выйти замуж и так прожила всю жизнь в одиночестве.
Между тем Пайпэткэ ожидало настоящее счастье. Как-то вечером она почувствовала в животе тяжесть и какую-то тесноту. Кровь отлила от ее лица: ей показалось, что болезнь Сайрэ передалась и ей и что это плохо. Не зовет ли ее старик к себе… Ночью она увидела странный сон: ноготь на большом пальце левой руки как будто удлинился вдвое. В тревоге Пайпэткэ побежала к старой Абучедэ, но та ничего не сказала, а лишь посоветовала сходить к шаманке. Пришлось идти.
Тачана так и выронила из рук бубен, когда Пайпэткэ указала на свой живот. До смерти испугавшись, ее приемная дочь пролепетала:
— И сон я видела… страшный. Ноготь… вот на этом пальце… как будто вырос большой и кривой…
— Халагайуо! — воскликнула Тачана. — Сон… Вот это — сон! Ноготь у нее длинный вырос… А груди как? Не распирает?
И только теперь Пайпэткэ поняла, что с ней случилось. Лицо у нее загорелось огнем, глаза засветились весенним солнцем. Она бросилась прочь из тордоха.
За пологом, укрывшись старенькой шкурой, Пайпэткэ осторожно погладила свой живот и вдруг заплакала. Нет, не просто заплакала, а сразу заплакала и засмеялась. Слезы лились ей в уши, а из груди вырывались чудные звуки — птичьи — не птичьи, но и не человеческие.
Нигде в этот день Пайпэткэ не показалась. Она даже не слышала, как пришел Пурама, как он разжег костер и сказал, что дров много — можно вдоволь погреться. И лишь когда за полог пробрался дым, она, не вставая, счастливо сообщила, сдерживая дыхание: