Харама
Шрифт:
— А что может быть смешней? Думаешь, я не знаю, как ты ко мне относишься?.. — Она захлебывалась слезами. — Еще как знаю! Ой, как мне стыдно, ну как мне стыдно!.. Забудь об этом, Тито, ради всего на свете… Мне бы спрятаться, я бы хотела спрятаться…
Она замолчала и продолжала плакать, лежа ничком, спрятав лицо. Тито молчал и не убирал руки с ее плеча.
— Поплыть? Ну, так говорят там, в Марокко. Это как если бы ты становился… нет, не пьяным, другое, совсем другое, ну как тебе сказать…
— Может, сонным?
— Вроде этого, но не
— В Марокко?
— Да, в Лараче. И, я тебе скажу, завязывалась потрясающая беседа, представить себе не можешь. Это такая вещь, видишь ли, — ты берешь слово и понемногу входишь в раж, говоришь про то, про се, так, мол, и так, и опять сначала, а когда опомнишься, оказывается, ты говорил полчаса, час, а то и два. Вот это и называется поплыл в кейфе. Все так тихо-спокойно, понимаешь? Вроде пьянки, но по-хорошему, вернее, совсем не то, что пьянка, когда переберешь вина. У них, у мавров, есть закон, который запрещает им употреблять любые алкогольные напитки, ну, такая у них религия, понимаешь?
— Да, я слышала, мне рассказывали.
— Ну вот, это самое. Так что для них этот кейф и есть пьянство, другого не разрешается. Собираются несколько человек, садятся в кружок на свои циновки, устраиваются поудобней — и пошло: одну трубку за другой и чай пьют, и снова курят, и опять чай и ала-бала, ала-бала, пошли разговоры, и полслова не разберешь, что они там говорят, жена у них дома под замком сидит, так что ни о чем на свете они больше не думают. Вот только такое опьянение и бывает у мавров, таков уж у них обычай. И так они проводят почти все свободное время, понимаешь? Но тут, как и во всем, нельзя злоупотреблять, потому что эта штука может ударить в голову, ясное дело, такой крепкий дым. А некоторые становятся неврастениками, и появляются у них разные причуды, и творят они черт-те что. Но там, представь себе, сумасшедших почитают как святых, вот что бывает! Тому, кто спятил, — почет и уважение, и он может делать все, что ему взбредет в голову, любое безумство, и никто не смеет ничего сказать или помешать. Ну, в общем, совсем как святой, и там, конечно, в каждой местности свои обычаи и свое понятие о жизни. Да и в любом месте, куда б ты ни поехал, рассуждают по-своему, у каждого свои привычки.
— Да, но ты тоже остерегайся, чтоб не перебрать, или как еще ты это назовешь, потому что у нас психов святыми не считают, тут тебя быстренько сцапают и засадят в сумасшедший дом, поди потом доказывай, протестуй. И будешь сидеть как миленький.
— На этот счет особенно беспокоиться нечего, не так уж плохо пожить, ничего не делая. Да еще так весело.
— Что ж, попробуй и увидишь.
— А скажи, Мели, тебе жаль будет, если меня засадят?
— Мне? Конечно, жаль тебя, как и всякого другого.
— Ну, как мало! Нет, это не пойдет, я так не играю, — как всякого другого.
— А ты что хотел бы?
— Чтоб ты сказала правду.
— А какую ты хочешь правду?
— Тебе
— Я первая спросила, отвечай.
— Ну, каждому хочется, чтоб его немножко отличали.
— А для чего? Какая тебе от этого выгода?
— Приятно, и больше ничего.
— Вон оно что! Ясно.
— Мели, не говори со мной так, прошу тебя.
— Это как?
— Да вот с таким глупым видом, который ты иногда на себя напускаешь.
— Ах, вот как? Значит, я глупая? Спасибо, что разъяснил.
— Ну, видишь? Вот это самое. И что ты думаешь достичь, разговаривая таким дурацким задиристым тоном? Скажи.
— Ты становишься все галантнее, Сакариас.
— Не я начал. Ты ни с того ни с сего вдруг заговорила со мной таким тоном, скажешь, нет?
— Очень уж нежно воспитан. Я что тебе — радио, чтоб мой тон можно было подстраивать на любой вкус?
— Нет, голос все равно повысишь, как тебе самой нужно, это я знаю. Что ж, продолжай. Ты — кусачее насекомое, и в тот день, когда поймаю тебя за крылышки, я за все с тобой рассчитаюсь.
— Серьезно? Вот смех-то!
— Смейся, смейся, дай мне только добраться до тебя.
— Доберись сегодня. Интересно, что ты со мной сделаешь?
— Ничего.
— Ну скажи — что? Ты так на меня зол?
— Проглотил бы. Если ты добиваешься только того, чтобы растравить меня, то у тебя это здорово получается. Но помни: в тот день, когда попадешься мне на зуб, просто так от меня не отделаешься.
— Красная Шапочка и злой волк! Как страшно! Рассказывай, рассказывай спою сказку: а что дальше?..
— Тут и конец. Кстати, это не сказка.
— А что же?
— Чистая правда.
— Ты — нахал: какая я тебе Красная Шапочка?
— Ты не Красная Шапочка, но все едино, нет никакой разницы, я придумаю, как тебя схватить и где оставить след моих зубов.
— Например?
— Ну, не знаю, может, на губах.
— Не говори со мной так, Сакариас.
— Почему? Ты спрашиваешь, и волк говорит тебе правду. Так ему хочется. Тебе неприятно?
— Да нет.
— Тогда почему мне с тобой так не говорить?
— Ладно, говори, мне нравится слушать, как ты говоришь такое.
— Ты — дьявол! Знаешь это?
— Дьявол?
— Не самый скверный дьявол, другой. Не знаю, какой, но другой. Такой, который сразу околдовывает, пленяет, — вот все, что я могу тебе сказать.
— Говори потише, услышат…
— Если бы все дьяволы были, как ты, святой Петр остался бы без работы.
— Тогда за что ты меня называешь дьяволом? Не вижу причины.
— Есть за что, девочка. Уверен, что есть причина.
— Я что-то сегодня нервничаю, Сакариас. Но знаешь, мне с тобой хорошо. Я думаю, не по той ли самой причине?
— Выпей вина. Где твой стакан?
— Не двигайся, сиди, как сидишь, не хочу, чтобы все видели мое лицо, сиди на месте.
— Хоть дырку в столе локтем проделаю, а не сдвинусь, как солдат на часах.
— Говори, говори еще, Сакариас.
Кармен оглянулась и вдруг испуганно прижалась к Сантосу. Красная луна, огромная и близкая, выкатилась из-за горизонта у них за спиной.