Хроника Рая
Шрифт:
\\ Из черновиков Лоттера \\
Город, что взят, тáк вот, на оседании
после долгого, нудного дня.
Небеса, сползающие к краю.
Прохожий, взгляд к ним поднявший,
разве он что-то знает о любви и тоске,
скажем, смерти и боли…
Его бытие – только поиск бытия иногда
и с не очень-то годными средствами.
Сколько всяческой дребедени
в голове, вообще в душе… Рвется порою,
вроде на волю.
Он в небесах сейчас увидал
останки заката,
архитектурные замыслы,
столь громадные, что не нуждаются в воплощении,
Замыслившему зачем?
Равнодушие к времени вещи.
Остывающая повседневность. Женщина, что навстречу,
стала старше еще
Ветер гоняет мусор, газеты, обертки дня.
Это сознание наспех прожитой жизни
сейчас примиряло —
мгновенье свободы от власти былого
и, очевидно, грядущего… им
самим, то есть былому, грядущему тоже так легче.
Творенье чисто и громадно.
Эта готовность принять ту безысходность бытия —
вне ее
всё
– только рябь
на безликой поверхности жизни,
а в ней – Истина, Смысл – всё теряет значение,
даже если себя только здесь, только так обретает
в усилье предельном. Смирение
в воздухе как бы разлито сейчас.
Только нечем уже заслонить опустошенность вещи.
Зависание между —
что же, жизнь и бытие,
то есть он и не требует
от Мироздания смысла и справедливости даже…
Возвращенье домой, обратно, «на гору». Этот скрип половиц, этот запах привычный жилого. Привычная смесь обожания, безнадежности, ненужности перемен. Умыться. Вот так. После закрытия крана несколько капель на старом, в сеточке трещин фарфоре. Они удержали, каждая тяжесть свою в своей сфере – чистота совпадения сути и формы. А их собратья там, за окном, через равные интервалы разбиваются в мелкие брызги о жесть – очевидно, что лучший фон для мышления и лучше всего так мыслить Ничто…
Мысль о Ничто, только в ней
та полнота Бытия и его пределов,
что недоступна им —
им заведомо и немыслимо превосходящим
всякую мысль.
Недоступна и может быть им не нужна.
Мысль о Ничто самой же себе непосильна, ибо
она есть способ бытия Ничто и вряд ли,
что очень удачный.
Сущее трепетно как! Искупленья не будет.
Этот ужас. И эта жалость, пусть и неясно к кому…
Неуклонность забвенья,
затменья. Есть лишь свет,
Нет источника света.
Мерой такою мерить бытие?!
Абсолют, абсолютность вообще чего-либо —
достижение или
Пре-о-до-ле-ние их,
хотя бы попытка —
дело, знаешь, не в этом.
Но попробуй еще дотянись. Пригубить
попробуй здесь каплю. Этот сухой вкус подлинности,
очевидно, той самой, искомой.
В мире чего-то так и не будет.
Кажется, грек был прав.
Сущность жизни – неисчерпаемость (вроде бы).
Способ бытия – катастрофа.
На полях \\
две последние строчки надо будет вычеркнуть. Пусть и жалко, конечно.
Окошко не занавешено. Холодильник, пробормотав спросонок, затих. Все команды от мозга, даже если доходят, их игнорируют члены, в смысле, сойдет и так. Здесь, «на горе» дыхание города ровно. Все во всем. Все в ни-чем. Случайный авто как тот по тростинке жучок. Ты о том, что здесь вообще ни на что не имеешь прав. Вот и славно, покуда можешь, будешь писать. Во всяком случае, хватит бумаги…
\\ Из черновиков Лехтмана \\
Почти уже нагая роща. Гул ветра. Листья, что сорваны очередным порывом, подняты вверх, прежде чем лечь к своим бесчисленным собратьям, совершить положенное, заведенное навсегда… Их тыльная сторона отливает серебром, подобно ряби вод или стайке рыбок… Небо очищено от деталей, подробностей неба. Свет – будто и вправду последний. Выстуженный мир – в самом этом у-бывании сколько обещания, точней, доказательства добра… конечно, добра и только, бытия и смысла…
Этой же датой \\
Самое начало сентября. Деревья осени сами источник света… О это, пока что сладкое выстывание мира. Как славно, что мне не надо – не надо больше просить, да и не о чем.
Другой
Если б страдание только имело смысл…
– Не помню точно, сколько мне было лет, – говорил Лоттер, – но видимо, не больше девяти. Да, отца уже не стало. Но мама по-прежнему каждое лето вывозила меня в Ниццу.
– Вот как, – кивнул Лехтман.
– Паруса и флаги красок на морском ветру. Разноязыкая толпа как доказательство и правоты и легкости бытия, которых, в общем, нет… И эта нега длиною в полтысячелетия, пусть с перерывами на мировые войны. Я помню вечер. Чудный вечер, чей кровоток подпитывает скрипочка с веранды ресторана. Мальчик, то есть я… Я хотел найти, нащупать мячик на газоне, схватился за дохлую крысу, вздувшуюся. Знаешь, пальцы до сих пор помнят это. Потом, когда меня отмыли, успокоили, было чувство, будто я обнаружил постыдную – какую-то постыдную и скрываемую тайну мира. Она вот в этом. А не в том, что мама (этого Лоттер уже не сказал), когда я усну, ходит к седому и рыхлому, чей номер в конце коридора, от его занудного юмора во время «совместных прогулок» мутит в животе не меньше, чем от запаха тела (какое-то оно очень уж мясное у него, приличия ради прикрытое веснушчатой кожей).
Я потрясен сознанием (во всяком случае, сейчас мне кажется так), что жизнь, мир – мир прекрасный, уютный, привычный, обжитый, какой угодно – на самом деле ширма, закрывающая постыдные и неудобные тайны мира от самого мира…
У Лехтмана был какой-то дар слушателя. Можно было сказать ему все и никогда не возникало ни неловкости, ни напряжения, ни тем более, зависимости… Он никогда не поддакивал «из такта», выговариваться перед ним для подтверждения собственной правоты было бы бесполезно. Он именно слушал. Это в самом деле дар, а не одно понимание только.
– Знаешь, Макс, – жизнь, реальность, как назвать еще? Мне представляется вроде женщины, такие бывают, знаешь ли, – рост, монументальность бедер.
– Груди и зада.
– И где-то сверху головка (кажется). Шумная, заполняет собою пространство, в общем-то, все заполняет Занудна. Всегда права. Непроходимо самодовольна. Знает все абсолютно, из того, что достойно быть знаемым. Целеустремленная, как правило. Раздражена. И еще вот подмышки, тут уже зависит от стадии твоего невроза… Нет, ничего такого уж страшного, получаешь с нее свое, что тебе причитается. Но дело-то в том, что это «твое», вообще все твое, что в тебе, и твое, включая попытки всё изменить – твои, конечно же, не частые, попытки света и воздуха вообще не имеют смысла. А все живое, искреннее, доподлинное – лишь измышлено, ты выдумал это, выдумал самого себя, а жизнь вот берёт и, время от времени, так вот, с женской издевкой, с жёниной, разоблачает тебя.
– То есть каждый из нас боится жизни по-своему. – Заключил Лоттер. Они посмеялись.
– Ладно, Макс, в прошлый раз мы с тобой договаривались поговорить об истине. Правда, в этом моем всегдашнем «об истине» есть один момент, Макс. Я страдаю метеоризмом. Оно бы и ладно, но бывает, вдруг во время близости с женщиной как начнет подпирать. Это я к тому, пристало ли страдающему метеоризмом вопрошать об истине? Лоттер оценил, конечно, такое начало.
– Если об истине Бытия, то в последнее время мне кажется – само преодоление им собственного мышления…
– Бытие и мышление есть одно? – ухватился Лехтман.
– Да. Но Бытие потому и Бытие, что не сводимо к этому своему тождеству, к этой согласованности – прорывается сквозь, дозволяя себя себе как «Бытие и мышление есть одно» из несводимости (в этом смысле Бытие «глубже» себя самого на это свое усилие). Из несводимости задает предел. Истина самой этой согласованности тоже в этом пределе. Без лишней надежды… хотелось бы верить, что за-ради подлинности.
– То есть у тебя получается, Макс, что Бытие, преодолевая мышление, себя самого как мышление, эту свою «согласованность», определяет истину как несовпадение мышления и «предмета».
– В общем, да. Но само это несовпадение преображает и мышление (бытийное мышление) и «предмет» (Бытие). Здесь не просто предел согласованности, но и истина над согласованностью.
– Ты хочешь сказать, что такая истина раскрывает в них нераскрываемое в согласованности, в истине как согласованности?
– Во всяком случае, это попытка преодолеть ограниченность истины как «достоверности», «правильности», претензия на умножение, углубление свободы Бытия в истинности его прорыва сквозь самого себя, в истинности его бытия-в-несводимости-к-самому-себе.