Хронология
Шрифт:
– Дьен Садерьер, - вкусом вишни на губах выплывает из памяти его имя. Буду помнить, пока опять не вырвалось из рук… Он оборачивается, смотрит с вопросом в карих глазах. Я тихо шепчу, пряча лицо в пушистом воротнике:
– Подарите мне на Рождество моё настоящее имя, Дьен Садерьер, вместо этого выдуманного Вами «Норд». Мне его так не хватает… моего настоящего имени, которое я не помню.
========== Лоскут № 4 ==========
Акваре(а)льность
Звёздочками и крестиками отмечаю я свой маршрут по меркаторским картам календарей. Моя жизнь проходит под усталым небом, не оглядываясь, а я провожаю её взглядом из-за стёкол окна. На мир свалилась общая оттепельная одурелость; в подъездах сыро пахнет известкой, и порхает под высокими потолками эхо не прозвучавших вслух мыслей. Я брожу по пристройке к четвёртому корпусу, в вязких пятичасовых сумерках, и размышляю о всякой симпатичной лично мне ерунде. О маршрутках, что снуют между мирами. О круглых, зелёных стеклянных шариках, – они в какой-то момент жизни для чего-то были, а потом неизъяснимо исчезли. О чугунных ваннах с титанами… и о реперных точках, которых в четвёртом корпусе нет. А жаль.
Предпраздничное сумасшествие и многодневная запарка сегодня, в воскресенье, как-то отпустили, оставив обитателей Антинеля расслабленно сидеть по кофейням и кафешкам. Среди кирпичных стен призрачно пахнет йодом и холодом. Изредка встречаются тусклые пыльные лампочки, которые качает сквозняк. Странный способ провести вечер воскресенья – странный и притягательный. Во мне разрастается пустота этих нежилых коридоров, пронизывающих кирпичную толщу здания, словно бы проложенных неведомыми червями в большом несъедобном яблоке. Сухой шорох цементной крошки под ногами, печальные завывания сквозняка в воздуховодах, редкие огоньки лампочек, тени, тишина…
Картину отчуждения разбивает проснувшийся в кармане мобильник – Алекс звонит. С ним можно поговорить – он поймёт.
– Что вы там, Баркли?
– с искрящейся капелькой интереса спрашиваю я, пробегая чуткими кончиками пальцев по шероховатой кирпичной стене. – Всё не отдыхается?
– Не-а! – радостно отзывается великий и клёцконосый. – Мне бы с вами на тему итальянских спагетти из отдела атомной физики пощебетать, ну и вообще о жизни. Если, конечно, я не отрываю вас от распития кофе или расстрела несогласных, господин директор…
– Я приду, как только начнётся дождь. Вы у себя? В инфекционке?
– А где ж мне ещё быть, - хрюкнул хирург, - я тут уже консервов запас и раскладушку поставил в лаборатории. Для личной жизни без отрыва от процесса производства производства.
– Похвально. Варите чай, Алекс, я скоро появлюсь, до связи.
Мобильный ныряет в карман. Сквозняки крутят у ног обрывки старых газет и сварочную солому. Я задумчиво смотрюсь в пыльное, отколотое сверху стекло в некрашеной разбухшей раме. Достойное обрамление для моего лица… По иллюзорной левой щеке сползает капля – начался дождь, и пресная зимняя вода прокладывает себе дорогу по грязному окну. Эти зыбкие нечёткие отражения в стёклах всегда завораживают меня, заставляя тревожно касаться кончиков волос, скулы, запястья, чтобы убедиться в собственной реальности. Протягиваю руку, легонько толкаю осколок стекла – директор Антинеля летит из окна, с десятого этажа, лицом в раскисший снег, и разбивается, разбивается…
Туда ему и дорога. А мне дорога обратно – в воскресение.
Холодный ветер подхватывает меня и несёт по коридору, через холл центрального корпуса, словно лоскут чёрного шёлка. Сумерки плещутся вокруг, и в их серых волнах косяками молчаливых глубоководных рыб проплывают населяющие Антинель тени.
Возле пафосного светильника у входа в пятый корпус, изображающего чашу со змеёй, из сумерек выныривает генерал ла Пьерр с надкусанным пирожком в руке.
– Добрых сумерек, Джереми, здравствуйте, – приветствую я генерала. Он пугается, бледнеет, одёргивая мундир; над верхней губой выступают капельки пота. От него пахнет сладкими апельсинами и заблудившимся на донышке глаз вчерашним солнечным светом. Я молча стою, положив руку на завитушку под ободок вазы, и терпеливо жду, когда Джереми всё-таки поймёт, что сегодня воскресенье и что уже начался дождь.
– Господин директор Антинеля, - вымучивает генерал, коротко склоняя голову и судорожно втискиваясь в официозность. – Вы… Вы что-то хотели?
Дождь продолжает морзянкой постукивать по оцинкованным подоконникам. Всё вокруг погружается в сладостную тёплую дрёму, и лишь тонкие струйки сквозняка, как холодные глубинные течения, чуть ерошат волосы и будят желание одиночества.
– Мы живём в пустыне, генерал, в холодной каменной пустыне – так разве не чудо зимний, декабрьский дождь? Вы так любите эти свои оранжевые фрукты, генерал, свои апельсины, и горечь истины никогда не касалась ваших губ – вот отчего вы не чувствуете сейчас всю прелесть терпких поцелуев дождя… Не зная глубины бездны, нельзя познать высоту неба, генерал.
Я задумчиво черчу кончиком пальца на плафоне светильника иероглифы – слёзы, шёпот в полумраке, мёртвые отражения, тонущие в вязкой земле. Дождь. Дождь…
– Я… – генерал затравленно потрогал себя за расстёгнутый воротничок и умолк на полуслове, как будто у него кончился завод. Я пожимаю плечами и щёлкаю ногтём по плафону, выпуская из матового стекла прозрачный тихий звук.
– Послезавтра снова будет солнце. Наберите его впрок да сварите варенье и вино из одуванчиков. Пригодится греть душу в сезон простуд. Эта зима будет очень долгой, генерал – я чую кожей. И, знаете что? Улыбайтесь – вам это действительно идёт.
Сфотографировав быстрым взглядом промелькнувшую по лицу Джереми тень удивлённого непонимания, разворачиваюсь на каблуках и иду-лечу в инфекционку, перещёлкивая остроносыми сапожками по керамической плитке и забывая всё то, что, действительно, стоит забыть.
Продолжается дождь, и все краски мира линяют, оставляя мокрый асфальт и свинцовое небо – акварельный этюд в серых тонах. Косые струи лупят по стёклам; влажный декабрьский вечер втекает в комнаты и коридоры Антинеля, словно фосген. Не хочется не то что думать, а даже и дышать.
– В такую погоду хочется стать деревом – остановить кровообращение, замереть и смиренно ждать тепла и своей персональной Пасхи. Вы понимаете, о чём я, Норд… Жаль, что дерево из меня никудышнее – максимум, какой-нибудь корявый аксакал…
– Саксаул, Алекс.
– Да хоть сикимора, я на всё согласен… Главное, чтобы до весны дотянуть, не свихнувшись по дороге от нехватки оттенков мира.
– Серое на сером – с нас хватит и этого, Алекс. И вот ещё грейпфруты розовые.
Мы сидим на подоконнике в холле реанимации – подоконник широкий и белый, как русская зима. Мы сидим, глядя в небо за пеленой полных ледяной влаги облаков, и едим грейпфруты. За спиной, щёлкая, булькая и переливаясь, нагревается притащенный Алексом из свободной палаты масляный радиатор, к которому хирург почему-то обращается «Витёк».
Дождь не прекращается ни на секунду. Минуты капают мимо. Здесь и сейчас, за пару недель до жуткого празднества Рождества, в последней оттепели века, я как никогда ощущаю собственную эфемерность. Стоит кому-то подойти и толкнуть меня кончиком пальца – и я разобьюсь на сотни стеклянных осколков, необратимо, навсегда. Мне сейчас необходимо закутаться в одиночество, свернуться в нём, как в гнезде, и закончить свой процесс метаморфозы в кого бы то ни было. Лишь бы не в того, кого столь страстно хочет получить этот сакилч, чьё имя вечно выпадает из памяти, и чьё присутствие отмечено ароматом вишни и шоколада. Этого никто и никогда не поймёт, даже многомудрый А. Ф. Баркли. А он как раз пытается нарисовать для меня что-то занятно-цветастое в этой всеобщей серой акварельности. Вольготно кидая грейпфрутовую кожуру себе под ноги, Баркли разглагольствует: