Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания
Шрифт:
Это удалось не сразу: Миша схватил его за грудки и быстро провел рукой по оттопыренным карманам пиджака и шаровар. В одном оказалось три пистолета.
— Давай остальное! — приказал Миша, и Мазура молча, без сопротивления, извлек из карманов несколько обойм, одну гранату, еще один пистолет.
— Так! — сказал Миша. — Нет у тебя жандарма, думаешь сам с оружием ходить?! Забудь!
В этот вечер, как, впрочем, во все последние вечера, народ поздно не ложился спать: население, от мала до велика, толпилось на улицах — всё решали, как быть дальше. Многие были за то, чтобы поскорей разобрать имущество Дидрихса и бежавших кулаков. Другие прибавляли, что нечего смотреть и на тех, которые остались,— все надо у них отобрать и разделить. Раздавались голоса и за то, чтобы не делать это самим и беспорядочно, а поручить выборным. Называли Ивана Тихоновича, Марию Сурду и еще некоторых. Говорили также, что надо поскорей прогнать примаря Бастанику ко всем чертям и поставить нового. И опять называли Гудзенко.
Было поздно. А народ все не расходился.
Внезапно где-то в другом конце села в густую темноту южной ночи ворвалось пламя.
— У кого это горит? — зашептали люди в испуге.
Горела усадьба Гудзенко.
К тому времени, когда успели прибежать люди, огонь, уже съевший сарай, перебросился на скирд соломы и хату. Среди гула пламени, похожего на тяжелое дыхание разъяренного чудовища, раздавались негромкие, но частые взрывы: чья-то рука набросала в солому пригоршни ружейных патронов.
Убогое достояние семьи быстро обратилось в груду пепла. Одиноко торчала уже ставшая ненужной печная труба.
Громко плакала Акулина. Громко плакали соседки, соседские дети.
Иван Тихонович и Миша стояли мрачные.
— Не иначе — Мазура! — сказал Иван Тихонович, и тотчас какая-то старуха, точно теперь только начавшая кое-что соображать, закричала:
— Ой, да это ж он тут крутился! Я думала, чего он тут крутится, этот Мазура, что ему надо?.. Это он, он!..
Но когда оба Гудзенко, сопровождаемые толпой односельчан, пришли к Мазуре требовать ответа, они уже никого не застали. Дом стоял пустой. Во дворе валялись зарезанные коровы и свиньи.
Так распрощался со старой петрештинской жизнью не один Фока Мазура — многие ушли, оставив после себя лишь дым пожарищ и запах тления.
Но многие остались на месте.
Глава одиннадцатая
Мазура и некоторые другие ушли вечером и ночью, а утром в Петрешты прикатил «газик». Бедняжка не переставал фыркать, храпеть, урчать, сопеть и кашлять, казалось, вот сейчас он повалится на спину, подымет кверху все четыре колеса и — ныне отпущаеши. Но «газик» был крепок и вынослив как сто чертей. Не видел я ни одного «газика», который не отмахал бы в два, а то и в два с половиной раза больше километров, чем ему полагалось по норме. Когда приходилось круто, его подвязывали веревочками, смазывали, давали денек отдышаться, и он снова гонял по ухабам и рытвинам. Сознательная была машина, сочувствующая: понимала она, кому служит, какую работу выполняет, какую— прямо скажем — великую историческую роль играет в первом социалистическом государстве.
В Петрештах «газик» появился со стороны Кишинева. Было чудесное солнечное утро, а народу на улицах мало, и даже не то что мало, а всего только один человек стоял у своего плетня и с удивлением смотрел на свет божий, как-то не совсем доверяя своим глазам, своему сознанию, самому себе: не думал он, что еще увидит когда-нибудь всю эту красоту.
Это был наш знакомый Трифон Чабан.
Лишь накануне Трифон добрался домой из тюрьмы, куда попал вместе с Рейляном и Чеботарем за необдуманные разговоры в шинке.
Увидев приближающийся автомобиль, Трифон по привычке снял шапку: вероятно, начальники едут, решил он.
Но тут машина остановилась. Человек, сидевший в ней, нисколько не был похож на начальника. У него был очень скромный и простой вид. Поглядев с минуту на Чабана, он внезапно спросил:
— А ты не Трифон?
— Ага!—воскликнул Трифон, до крайности удивленный тем, что приезжий знает его.— Ага! Трифон Чабан! Я самый!
— Что ж ты, значит, не хочешь старого товарища признать?
— А вы кто ж будете? — нерешительно спросил Чабан.
Однако хорошо вглядевшись в лицо незнакомца, он воскликнул:
— Ой! Это ж Дмитрий!
Сразу, в один миг, развеялось порядочное число десятилетий, и друг перед другом оказались два товарища давным-давно минувшего детства.
— Дмитрий! Дмитрий! — беспрерывно повторял Чабан, обнимая своего столь неожиданно объявившегося друга.
— Трифон! Трифон! — говорил тот.
Они действительно были товарищами детства. Приезжий родился и вырос в Петрештах, прожил там, может, половину жизни и вряд ли когда-нибудь уехал бы оттуда, если бы, по горькой темноте своей, не дал втянуть себя в секту к Иннокентию, если бы «апостол» Софрон не разорил его до нитки и не пустил с женой и мальчиком по миру, собирать подаяние.
— Может, ты теперь большой начальник? — все-таки не без некоторой робости спросил Трифон. — А живешь где? Может, в самой Москве?
На это приезжий объяснил, что живет он прямо на-против, через Днестр, на другом берегу, в селе Пав-лешты.
— Видел ты, как на том берегу землю пашут? — спросил он Трифона.
— Видел! — ответил тот. — Как не видеть? Все Пет-решты собираются, когда вы там начинаете тарахтеть. Чистое светопреставление!
— Правильно! Светопреставление и есть. И я над ним начальник.- То есть не то чтоб начальник, а я там председатель колхоза.
— Постой? А пацан твой? Семен звали, он как?
— Эге, Семен! Он большой человек у советской власти. Он образованный!
Чабан узнал, что до прошлой недели Семен Брагуца был директором агрономического института в Тирасполе, а сейчас он в Кишиневе, и смотри, как бы его министром не сделали.
Старик Брагуца не рассказал Чабану, как он сам и его сын, Семен Дмитриевич, попали из Павлешт в Кишинев.
А дело было так.
Числа двадцатого июня, за неделю до исторического дня, Семен Дмитриевич приезжал с женой и детьми в гости к отцу. Супруги имели в виду провести у него несколько дней, оставить сына и дочку и уехать в Сочи, куда у них были путевки. Двадцать шестого надо было выехать, но, узнав о предстоящих необыкновенных событиях, они решили "остаться. Двадцать восьмого утром в селе были сосредоточены войска. Народ с нетерпением ждал минуты, когда они снимутся с места. Ровно в два часа дня первые короткие слова команды понеслись над рядами. Взвились свистки, колонны построились и застыли и тотчас дрогнули: первые ряды сели в первые лодки и, сделав первые взмахи веслами, отчалили, неся Бессарабии новую судьбу.
Тут народ дал волю своему восторгу. Над рекой стоял гул.
Посадка шла быстро, и вот на берегу уже не осталось ни одного военного, Тогда хлынуло население. Взрослые
бежали с таким же веселым азартом, какой охватил всех мальчуганов побережья: все хотели видеть, как будет происходить высадка на правом берегу.
Но, как мне говорили очевидцы, заслуживающие доверия, быстрей других бежали оба Брагуца — отец и сын.
— Семен! Семен! Что ж ты бежишь? Что тебе, десять лет? — кричал старик, видимо не замечая, что сам бежит изо всех сил.