История Лизи
Шрифт:
– Скотт, ты… ходил к врачу…
Он качает головой.
– Это не физиология. Послушай, любимая, это здесь. – Пальцем он стучит себе по лбу, между глаз. – Безумие и Лэндоны идут рука об руку, как клубника и сливки, и я говорю не об истории Эдгара По или о каком-нибудь викторианском дамском «мы-держим-тетю-на-чердаке» романе. Я говорю о реальном, опасном для мира безумии, которое живет в крови.
– Скотт, ты не сумасшедший… – Но она думает о том, как он выходил из темноты и протягивал ей изрезанную в кровь руку, в голосе слышались радость и облегчение. Она вспоминает собственные мысли, когда заворачивала то, что осталось
– Я безумец, – мягко говорит он. – Безумец. У меня галлюцинации и видения. Я их записываю, вот и все. Я их записываю, и люди платят деньги, чтобы их читать.
На мгновение она слишком поражена его словами (а может, ее поразили воспоминания о его изувеченной руке, которые она сознательно гнала от себя), чтобы ответить. Он характеризует свое ремесло (так он называет на лекциях то, чем занимается: искусство – никогда, только ремесло) как галлюцинацию. Как безумие.
– Скотт, – наконец к ней возвращается дар речи, – писательство – твоя работа.
– Ты думаешь, что понимаешь, – говорит он, – но ты не понимаешь той части, что связана с уходом. Для тебя это счастье, маленькая Лизи, и я надеюсь, что все так и останется. Я не собираюсь сидеть под этим деревом и рассказывать тебе историю Лэндонов. Потому что я сам знаю мало. Я смог уйти в прошлое на три поколения, испугался всей той крови, которую обнаружил на стенах, и повернул назад. Ребенком я видел достаточно крови, в том числе и своей собственной. В остальном поверь на слово моему отцу. Когда я был маленьким, отец сказал, что Лэндоны (а до них Ландро) делятся на два типа: тупаки и пускающие дурную кровь. Последние лучше, потому что они могут выпустить свое безумие, порезавшись. Приходится резаться, если ты не хочешь провести всю жизнь в психушке или в тюрьме. Он сказал, что это единственный способ.
– Ты говоришь о членовредительстве, Скотт?
Он пожимает плечами, словно уверенности у него нет. Не уверена и она. В конце концов, она видела его обнаженным. Несколько шрамов на теле есть, но лишь несколько.
– Кровь-булы? – спрашивает она.
Уверенности в нем прибавляется.
– Кровь-булы, да.
– В ту ночь, когда ты разбил рукой стекло в теплице, ты выпускал дурную кровь?
– Наверное. Конечно. В какой-то степени. – Он тушит окурок, вдавливая в траву. Долго молчит и не смотрит на нее. – Это сложно. Ты должна помнить, как ужасно я чувствовал себя в ту ночь, столько всякого навалилось…
– Мне не следовало…
– Нет, – обрывает он ее, – дай мне закончить. Я могу сказать это только разом.
Она ждет.
– Я напился. Чувствовал себя ужасно и не выпускал этого… довольно давно. Не выпускал. В основном благодаря тебе, Лизи.
У сестры Лизи приступ членовредительства случился в двадцать с небольшим лет. Для Аманды все уже позади (слава Богу), но шрамы остались – на руках у плеч и на бедрах.
– Скотт, раз уж ты резал себя, должны были остаться шрамы…
Он словно ее и не услышал.
– Потом, прошлой весной, когда я уже нисколько не сомневался, что он замолчал навсегда, будь я проклят, если он вновь не заговорил со мной. «Она бежит в тебе, Скотт, – услышал я его слова. – Она бежит в твоих венах, как святомамка, не так ли?»
– Кто, Скотт? Кто начал говорить с тобой? –
– Отец. Он говорит: «Скутер, если ты хочешь остаться нормальным, тебе лучше выпустить эту дурную кровь. Сделай это прямо сейчас, нечего ждать». И я выпустил. Немного… немного… – Он показывает жестами, где появились порезы, на щеке, на руке. – Потом, в ту ночь, когда ты рассердилась… – он пожимает плечами, – я выпустил ее всю. Сразу, чтобы покончить с этим. И у нас все хорошо. У нас все отлично. Скажу тебе одно. Я лучше истеку кровью, как свинья на бойне, прежде чем причиню тебе вред. Прежде чем когда-нибудь причиню тебе вред. – На его лице появляется выражение презрения, которого раньше она не видела. – Я никогда не буду таким, как он. Мой отец. – И потом, буквально выплевывая: – Гребаный мистер Спарки.
Она ничего не говорит. Не решается. Да и не уверена, что сможет. Впервые за несколько месяцев задается вопросом, каким образом после таких глубоких порезов шрамов на руке практически не осталось? Конечно же, такое просто невозможно. Она думает: «Его рука не была порезана – его рука была искромсана».
Скотт тем временем раскурил очередную сигарету «Герберт Тейритон», и руки его только чуть дрожали.
– Я расскажу тебе историю, – говорит он. – Всего одну – и пусть она заменит собой все истории из детства некоего человека. Ведь истории – моя работа. – Он смотрит на поднимающийся к белому куполу сигаретный дым. – Я вылавливаю их из пруда. О пруде я тебе говорил, не так ли?
– Да, Скотт. К которому мы все приходим, чтобы утолить жажду.
– Да. И забрасываем наши сети. Иногда действительно храбрые рыбаки – Остины, Достоевские, Фолкнеры – даже садятся в лодки и плывут туда, где плавает настоящий крупняк, но пруд – дело тонкое. Он больше, чем кажется с берега, и глубже, чем может представить себе человек, и он может меняться, особенно с наступлением темноты.
На это она ничего не отвечает. Его рука скользит вокруг ее шеи. В какой-то момент проникает под расстегнутую куртку, чтобы коснуться груди. Не из похоти, она в этом уверена; для поддержки.
– Хорошо, – говорит он. – Время историй. Закрой глаза, маленькая Лизи.
Она закрывает. На мгновение под конфетным деревом становится темно и тихо, но она не боится. С ней его запах, она ощущает его тело, чувствует руку, пальцы которой сейчас отдыхают на ее ключице. Он может легко задушить ее этой рукой, но он мог бы и не говорить, что никогда не причинит ей вреда, во всяком случае, физически; вот это Лизи знает и так. Он причинит ей боль, да, но в основном словами, то есть ртом. Его болтливым ртом.
– Хорошо, – повторяет мужчина, за которого менее чем через месяц она выйдет замуж. – Эта история будет состоять из четырех частей. Часть первая называется «Скутер и скамья».
Однажды жил мальчик, худенький, маленький, испуганный мальчик, которого звали Скотт, только когда в его отце начинала бурлить дурная кровь и пореза не хватало для того, чтобы ее выпустить, отец называл мальчика Скутер. И в один день (плохой день, безумный день) мальчик стоял высоко-высоко, смотрел на полированную деревянную равнину далеко внизу и наблюдал, как кровь его брата