Клуб интеллигентов
Шрифт:
Свояки отошли подальше от недоброго места, уселись на краю канавы. Положив ружье на колени, Убагявичюс то беспокойным взором поглядывал на забредшую в клевер лошадь, то внимательно, будто ощупывая каждую черточку лица, разглядывал Килбаускаса. Из-под шапки Габриса торчали давненько не стриженные, побелевшие от седины волосы, на лице ветвилось множество морщин.
— Так что ж, Габрис, все-таки вступил в колхоз? — первым промолвил Килбаускас.
— Вступил. Не прямо, а криво вступил. Религиозных предрассудков, вишь, не превозмог... Бабе и говорю: «Неси настоятелю на обедню — будь что будет, а суну голову в этот омут». Может, смекаю, узрит господь бедолагу, вызволит. Сознание,
— Однако же самогон законом запрещен, — заметил Килбаускас.
— То-то и оно. По этой причине и уронил себя в глазах общества. Сын работает, баба урывками тоже, а я, видишь, этим зельем людскую мораль подрываю. Только я того не сознавал... Думаю, стало быть, про себя, вот хорошая жизнь. А тут приключилась такая беда, что для всех посмешищем стал. Взбрела в голову мысль! дай, думаю, в комсомол вступлю. И на людях похвалился. В то время, вишь, такая организация создавалась. Не останусь, говорю, и я в стороне, со мной смелее будет линию вперед двигать. Но тут меня шелк по носу: отобрали мой аппарат, этот промысел, говорят, строго запрещен. Шибко я осерчал, не вступлю, говорю, в ваш комсомол, только вы меня и видели. А они еще и смеются: куда, слышь, лезешь, стариков в комсомол не принимают. Вот как оскандалился... И еще как-то раз вышла история... — начал было Габрис, но, приметив, что лошадь свояка забредает в глубь клевера, умолк, положил руку на рукав Казиса:
— Поверни. Пусти по краю. Обожрется...
— Черт его не возьмет, привык, — уклончиво ответил Килбаускас, желая отвлечь внимание свояка от коня. — Так какая же там история?
Недовольный Убагявичюс потянулся, забормотал:
— Жрет много, видать, изголодался... Какая история? Глупая. Надумал, видишь, поторговать. Поехал я, стало быть, однажды в Вильнюс, вижу — люди рядком стоят. Ну, ежели очередь, думаю, все что-нибудь да дают. Встал и я. Придвинулся к окошку, бумажник достаю, а кассирша меня спрашивает: вам какой ряд? Не понял я. Как так, говорю, какой? Ведь видите — рядком стою, очередь соблюдаю. Если муку, говорю, продаете, так дайте четыре килограмма. После этих моих слов так и покатилась со смеху та барышня! Гражданин, говорит, здесь кинотеатр, не магазин... А сама от хохота едва слова выговаривает... Нырнул я в сторону, прижав уши. Срам такой, хоть сквозь землю провались... Так вот... Бросил я эту, стало быть, спекуляцию, решил: буду честно трудиться. Попросил дать работу, предлагают на птицеферму идти. Тьфу, говорю, чтобы я такие пустяшные обязанности исполнял. Предлагают в сторожа идти. Собачья, думаю, работа, но согласился. Ружье, слышь, дадим, будешь вроде генерала. Хорошо, говорю, только есть у меня один вопрос: а можно ли стрелять, если словлю на воровстве самого председателя? Можно, говорят, стреляй. Так что видишь — права у меня большие. И тебя, Казимерас, я чуть было не...
— Ну, ну, завирай. Стрелять-то ты права не имеешь, — возразил Килбаускас.
— А это тебе что? Кочерга? — Габрис похлопал ружье по прикладу. — Ясное дело, сперва вора нужно остановить, но уж коли бежит — тогда держись...
И Убагявичюс глянул на свояка, будто предупреждая: со мной шутки коротки. Потом, скосив сердитый глаз на пасущуюся лошадь, уже требовательным тоном произнес:
— Подведи. Подведи клячу к краю.
В словах свояка Казис почувствовал неродственную, суровую ноту, попробовал отшутиться:
—
— Знамо дело, что не один! — обиделся Габрис. — Твой один, другого — второй, третьего снова — глянь, и сотня... Не по-марксистски мыслишь, Казимерас. Кругозор у тебя ограниченный... Коли не стеречь — много таких благодетелей на чужое добро найдется... Глянь, словишь такого — плачет, отпустить просит, другой с кулаками лезет. Руки у таких длинные, а сознание короткое. Зацапал раз одного, пасет корову в клевере. Оправдывается, мол, ошибся, думал, что не клевер здесь. А когда доказал ему, что клевер, он снова свое: что с того, говорит, все одно полег, все равно попусту пойдет. А почему, говорю, ты в своем ячмене корову не привязываешь, почему не ошибаешься?.. Алимент, больше ничего. Ловко, змееныш, изворачивается — такой из-под гадюки яйца выкрадет. Ему не втолкуешь, что зимой скотину снегом не накормишь...
Излив скопившуюся злобу против расхитителей, Убагявичюс смолк. Не зная, с чего начать внезапно прерванный разговор, молчал и Килбаускас. Солнце уже склонялось над лесом, воздух свежел, потянуло сыростью. Казис украдкой взглянул на сидящего рядом, заметно постаревшего свояка, на его седые волосы, и человек этот показался ему совсем незнакомым, странным, вовсе не похожим на того, с которым он встретился несколько лет тому назад.
Молчание тяготило их обоих, и поэтому Казис промолвил:
— Однако ты, Габрис, говоришь как прокурор. А слов всяких нахватался, и понять нельзя...
Кажись, того только и ждавший Убагявичюс немедленно отозвался:
— Слов, говоришь? Слова-то мои обыкновенные. Кто хочет — понимает. На курсах, видишь, учусь, овладеваю знаниями. А ты коня-то выгони из клевера. Не могу смотреть, как уничтожаешь кормовую базу. Хоть ты мне и свояк, но сознание этого не переносит, не могу!..
— Поимей сердце, ведь животное жрать хочет. Как-никак — тоже общественное...
— Не могу. Думай что хочешь, а не могу. Гони прочь, и конец разговору.
Килбаускас не двинулся с места, обдумывая: послушаться или нет, но внезапно поднявшийся Убагявичюс короткими, решительными шажками заковылял к коню и, нервным движением ухватив его за недоуздок, вывел на большак. Казис встал и выжидал, глядя, что же дальше сделает его свояк. Но тот, не говоря ни слова, молчком сунул изумленному Казису вожжи в руку.
— Прогоняешь? — горько усмехнулся Килбаускас.
— Нет. Теперь можем поговорить по-деловому. Как говорится: рад бы сердцем, да душа не велит. А я, знаешь, — человек строгий.
— Будь ты каким хочешь, но со своими так... не красиво...
— А разве я тебе, Казис, не говорил: выгони? Говорил. Не послушался ты. Теперь уж прости, приходится, как видишь, действовать с позиции силы... Садись, поболтаем чуток. Еще успеешь домой.
С уст Килбаускаса готово было сорваться злое слово, он уж хотел плюнуть свояку в бороду и отправиться своей дорогой, но любезный голос Габриса удержал его. Он стоял, теребя в руке вожжи, подавляя бушующую в нем злость, и думал. Наконец решил: останется, но не сядет.
И свояки еще битый час стояли и беседовали.
При расставании Убагявичюс долго сожалел о краешке потравленного клевера, осуждал свое мягкосердечие, убеждал Казиса глубоко подумать о причиненном ущербе, понять положение вещей и заплатить колхозу штраф. Упоминание об этом вновь разожгло злобу Килбаускаса, но когда Габрис, пригласив свояка к себе в гости, похвалился, что покажет ему новый дом, Казис гневаться перестал, и они пожали друг другу руки.