Колымское эхо
Шрифт:
— Один из выживших. Чудом выскочил из- под бульдозера. За ним гнались, чтоб оставить под гусеницей. Но не получилось. Сбежал, молодым был, жить хотел.
— А чего теперь с Колымы не уехал?
— Некуда стало и не к кому. Так вот и присох наш Трофимыч. Психоватым стал. Ему с людьми нельзя долго находиться. Начинает бросаться на всех, нервы сдают. Вот и живет один. Другой бы вконец свихнулся. Этот как-то держится. Временами находит на него бешенство. Тогда все разбегаются. С семьей ему жить нельзя, передавит, перережет всех. О том все по трассе знают. У нас много всяких чудаков, но уже старые, жить им осталось совсем немного. Но надо, чтоб жили и умерли своей смертью, а не насильственной, по чьей-то прихоти. Всем миром помогали
— Досадно, что человека искалечили,— буркнул Бондарев.
— А только ли его!
— Есть сумасбродные буйные и тихие, паралитики, есть ползающие, ходить не могут, отказали ноги. Есть слепые. Мы всем помогаем, знаем, на материке их лечить не будут. Дорого, много возни. Нет сочувствия и тепла. А где взять, коль сам не пережил Колыму, не прочувствовал на своей шкуре ее руку. Вот и досматриваем дедов, как можем. Не даем помереть, держим в этой жизни. Чтоб знали, не все умерли. Живы мы покуда. И уж своих отцов сумеем прокормить и удержать от смерти. Ты не смотри, что они старые. Иным аж по девяноста лет. А они не хотят помирать. Живут и радуются, сынами нас зовут. Не для словца, наверное, за дело. Верно, говорю? Вот я тебя к Воробью отвезу! Классный старик. Много чего расскажет. Он — сама история Колымы. Чуть ли ни первый зэк, появившийся в этих местах. А жив, слава Богу! Мы его бережем, государство о нем не помнит, давно списали в покойники, а он хоть бы что! Самый веселый и озорной. И пошутить умеет и даже выпить. Все помнит. И всех, каждого узнает в лицо. Ни на что не жалуется. На одно в обиде, что родился в стране, где человека не ценят и не берегут, как алмаз в короне. Он очень любит людей, потому самого берегут.
Бондарев, оглянувшись, увидел человека. Серый, маленький, он несуразно бежал к машине, размахивал руками, ногами, всем, что у него имелось, что-то кричал, подпрыгивал, всячески привлекал к себе внимание. И действительно, был похож на подстреленного воробья.
Писклявым бабьим голосом просил подождать его и семенил ногами изо всех сил.
— Дед! Не торопись, я жду и без тебя не поеду! Не беги так шустро. Успеешь!—достал водитель из кузова полный мешок харчей.
— Во, хорошо, что приехал вовремя! А то ни хрена жратвы не осталось. Все поклевал. Ты, как знал, что мне подкинуть надобно. Вовсе извел продукты. Давай мешок и бери деньги.
— Ты еще раз приди. Тут еще картошку, лук и чеснок тебе подкинули с нового завоза. Теперь надолго хватит. Да еще вот этого человека дня на три прихвати. Он газетчик. Про тебя писать будет, как про местную знаменитость! Слышь, дед?
— А жратвы он взял на себя? — спросил старик.
— Взял! На твоей шее сидеть не станет! — пообещал шофер и, подав сумку Бондарева, пообещал приехать за ним через три дня.
Игорь Павлович пошел следом за стариком, еле успевая.
Дед сбросил харчи с плеча уже в доме и спросил прищурясь:
— Ты, чейный будешь? Московский иль свойский? Откудова свалился? Прослышал про меня иль как ко мне тебя задуло?
— Слух, батенька, по земле комом катит. Куда-то да приведет, если следом идти.
— Ну, располагайся, ежли так. Уюта тут мало, но уж как есть. Я один сколь годов бедую,— развел руками.
— Поместимся. Мне тут не век вековать,— отмахнулся Бондарев, решивший удивить Ивана.
Дед торопливо разгружал мешок, рассовывая продукты по ящикам и полкам. Управившись с харчами, поставил чайник на печку, загремел кружками, достал сахар.
— Ну, давай согреемся! — предложил запросто.
— Я энту машину сдалеку вижу. Она мне сдавна харчи подбрасывает. Мне без ей неможно. Все как положено доставляют. И хлеб, и соль, и крупу, ни в чем отказу нет. Только ешь, сколько влезет, без отказу в себя пихай. То раней, когда на зоне бедовал, все урезали. Хлеба давали, как насмех. Чай — один кипяток и то без сахару. А жратва? Смотреть тошно. В горло не лезла. Я ее в глотку, она наружу выскакивает.
— Одна беда была. Принесут хамовку, всем раздадут, а меня не видят. Я кричу из-под нар, не слышат. Вот и приходилось голодным на работу бежать. Маленький, не увидели. Это опосля привыкли ко мне, когда базар поднял да начальству пожалился.
— А сколько раз свои забижали? Сижу на параше, дела справляю, вдруг бах, прямо на голову мне кто-то жопой уселся. Не приметил и обгадил всего, разве не обидно...
— Уж сколько раз я дрался за такое осквернение. Я ж тоже человек и мужик, на что меня позорить? Начальство и вовсе не замечало, Но работу требовало как с нормального мужука. А где мне справиться с ними вровень. Вот так и мучился все время.
— А за это вас и прозвали Воробьем? — спросил Игорь Павлович.
— Не-е-е, это не кликуха. Моя родная фамилия. Появился на Колыме в единственном числе. Так-то и живу, никуда не улетая. Всего лишили. Дом мой от молнии сгорел в деревне. Построить заново некому. Дети разъехались по другим городам. Баба к моему брату на житье пошла, да так там и осталася. У него аккурат жена померла раком. А как схоронили, моя и приспособилась. Чего время тянуть? Так вот и остался одиноким. Никто не пишет, не зовет, все позабыли и, поди, считают упокойником. А я навовсе живой. Меня болезни догнать не поспевают. Я шустрый. Вон, много годов взад зэков покосила «испанка». Простуда такая. От ней за ночь почти по десятку мужиков помирали. И никакие таблетки не помогали. За три дня в бараке так свободно стало, хоть пляши. А меня не затронуло. В других бараках и того хуже приключилось. Хвороба почистила зону так, что до охраны и администрации добралась. Насмерть забирала. А я жив остался. Зачем и сам не пойму.
— А за что вы попали на Колыму? — спросил Игорь Павлович старика.
— За форточки! — ответил не раздумывая.
— Какие форточки? — не понял Бондарев.
— Во, чудак! Я ж лихим был. В «малине» состоял. В форточниках. В любую мог залезть по своим размерам. Заскочу, все ценное вниз кентам скину и сам обратно возникаю без загвоздки. Навар приносил кучерявый, никто не серчал. С пацанов тем промышлял, не зная горя. В любую дыру пролезал без мыла. Да только однажды погорел. Собака припутала. Я о ней ни черта не знал. Уже влез, сиганул на пол тихо, как кошка, стал шмонать по шкатулкам и коробкам украшения, ну, как всегда, и вдруг в задницу будто раскаленное шило вогнали и крутят им. Я хвать! И напоролся на собачьи зубы. Они вмиг в руку вцепились. Я по морде, давай нос псу затыкать, за уши хотел поднять, пытался наступить ногой на ту гниду. Ни черта не получается. Крутится пружиной, не дается в руки, рычит, бросается на меня, никак не пускает к полкам, к шкафчику. Всего изорвал, искусал, вымотал, разбудил хозяев. Те, включили свет, увидели, поймали и сдали ментам в каталажку. Так тот засранец, пес, на прощание все ботинки мне обоссал. Хотя сам в ладонь весь поместился. Его собакой назвать грешно, а вот, поди ты, впихнул меня в зону. Если б не он, гулял бы на воле. И горя бы не знал. Так вот прицепился как репейник к заднице, у меня после него жопа целый год гноилась. Зубы подлец не чистил.
— Я от него, чем только мог, отмахивался. Ногами и руками брыкался, отбрасывал от себя. Даже укусил за морду. Ну и что? Он и не почувствовал. А зубы у него, что иголки у ежа, спасения от них нету никакого. Повис на моей заднице, ничем не оторвать. Хоть волком вой. Хозяева потешались и требовали, чтоб я выложил все, что украл. Пришлось вернуть. Иначе барбос шкуру целиком бы сорвал. Так-то вызвали ментов и спровадили в клетку. Барбос до самой двери меня проводил и на прощание тоже обоссал. Мол, сидеть тебе здесь до самой смерти.